Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий - Валентина Заманская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философия Набокова – это философия радостного восторга перед жизнью, восхищения ею. Мир – сказка, сон, фантазия. Познает художник жизнь так же радостно, как познает ее ребенок. Отсюда и признания, неожиданно откровенные для Набокова: он сердцем был дитя! …мелочь каждую – мы, дети и поэты, / умеем в чудо превратить… Поэзия Набокова – поэзия философская, но нетрадиционно философская. Чтобы она родилась, поэту пришлось отказаться от самовыражения в лирике. Отказывается Набоков и от реалистической традиции. Чтобы понять и отразить реальность, он избирает неожиданный и парадоксальный ключ к ней: заменяет ее сном, памятью, иллюзией, вымыслом, обманом. Двоемирия включают мир в систему отражений; реальность раздвигается до иных миров, получает объем, перспективу, выходит за пределы «ограниченной действительности» (Л. Андреев) в его, набоковские, беспредельности. Магистральная концепция двоемирий обнажает драматизм мира, бытия, Бога.
Методология создания двоемирий сформулирована в стихах Набокова: …в обычном райские угадывать приметы…; …в двух бархатных и пристальных мирах / единый миг, как бог, я прожил… Поэта привлекает возможность свободно перемещаться из одного мира в другой. Поэтический мир Набокова – не грань тайны (как у Блока), не грань космоса и земного бытия (как у Тютчева), а равно ощутимые человеком миры, бытия, образно воплощенные и мотивированные, соединенные «дверью» сна, любви («Не надо плакать…», «В хрустальный шар заключены мы были…»), музыки («При луне, когда косую крышу…»). Момент прост, естествен, лишен драматизма. Все светло, без мрака и тайны, почти как в детской игре («открой глаза – закрой глаза»), все окрашено легкой иронией, игрой.
В поэзии Набокова доминирует ряд образов, посредством которых осуществляются переходы в иномирия: сон, память, луна, ночь. Впервые механизм превращения реального мира в иномирия запечатлен в сюжете стихотворения «Лунная ночь». В первой части образы еще живут по законам мира реального (В небесное сиянье / вершины вырезной уходит кипарис). Вторая часть воплощает логику неземную, необъяснимую: плеск фонтана – напоминает мне размер сонета строгий, ритма четкого исполнен лунный блеск; и уже не лунный блеск, а именно «ритм… лунного блеска» – «на траве, на розах, над фонтаном». Главная тайна – «платье девушки» – скрытая ассоциация, нерасшифрованная, недоступная читателю. Но именно она преображает всю картину земного мира.
Неуловимость, текучесть границ реальности и иномирий у Набокова отражается в том, что иномирия могут существовать и на земле: «рай» «оснеженной страны»; почтовый ящик, в котором – как будто звучно закипели / все письма, спрятанные там; волчонок, который в рождественскую ночь «ждет чудес» и получает их; бог сапфирный, жук точеный; / с ним роза счастлива… Невозможно уловить, в какой момент мир реального и ирреального перетечет в иную плоскость – в беспредельность времени, в возможно-невозможную «инкарнацию» набоковской души, которая – овеяна безвестными веками: / с кудрявыми багряными богами / я рядом плыл в те вольные века… Бесполезно даже пытаться объяснить, по каким законам писатель соединяет свои «времена и пространства»: «…Бабочка, с мощным шорохом вылетела… затем устремилась к растворенному окну, и вот, ныряя и рея, уже стала превращаться в золотую точку, и все продолжала лететь на восток, над тайгой и тундрой, на Вологду, Вятку и Пермь, а там – за суровый Урал, через Якутск и Верхнеколымск, а из Верхнеколымска – где она потеряла одну шпору – к прекрасному острову Св. Лаврентия, и через Аляску на Доусон, и на юг, вдоль Скалистых Гор, где наконец, после сорокалетней погони, я настиг ее и ударом рампетки «сбрил» с ярко-желтого одуванчика, вместе с одуванчиком, в ярко-зеленой роще, вместе с рощей, высоко над Боулдером» («Другие берега»). Мир Набокова существует до тех пор, пока в нем есть вера в чудо:
Мы встретимся в краю воздушномИ шуткой звезды рассмешим.
Перешагнув все условные границы между мирами, поэт не может скрыть восторга перед красотой иных миров и передает ее в слове, образе, звуке – как подкидывают соловьи / цветные шарики созвучий. Набоковская цветопись выходит за пределы привычного земного цвета. Рождается неповторимое сочетание цвета, света, блеска, поданное в разной степени их интенсивности:
Разгорается высь,Тает снег на горе,…И вся даль в серебре осторожных лучей,…И сверкают кругом золотые струи…
Цветовая гамма создает ощущение нереальности, отражая красоту звезд, холодные беспредельности вселенной. Будто фосфоресцирующие цветовые фантазии, «летят» эти миры, даже когда речь идет о земной весне… Ближайшая цветовая ассоциация – «Снежная маска» А. Блока, тоже воссоздающая иномирия, но без фосфоресцирующего набоковского цвета. Двоемирие «космос и вечность», выполненное в этой палитре, создаст редкой красоты стихотворение «В хрустальный шар заключены мы были…». В этом стихотворении совмещаются все набоковские миры и иномирия: «хрустальный шар» любви – и «блаженно-голубой» блеск; «вечности восторг», «улыбки светил» – и «пленный мир» обыденности; «сон», наполненный «чудным гулом», – и «узнавание» – по пыли звездной, оставшейся / на кончиках ресниц…. Они соединяются чудом набоковской дерзости: улыбки светил – и кончики ресниц, вечности восторг – и грустим и радуемся розно….
Но сколь бы бесплотны и призрачны они ни были, они те же люди, ибо так же летят по своей сказочной жизни, «куда глаза глядят», тоскуют о «счастье душистом»; на границе сна и яви, памяти и реальности совершенно по-человечески – может «плакать эльф голубой…». В волшебном мире те же пороки, что в людском: вокруг трагедии утонувшей в росинке феиной дочери разговоры и пересуды. «Пленный мир» земной обыденности нарушает и искажает законы мира волшебного. Набоковская жизнь как категория онтологическая возникает не на уровне семантическом, а на уровне слова и образа.
На наших глазах – образами, заключающими двоемирие в своем сюжете, творится двоемирие в стихотворении «На качелях»: «плеснула… доска», «метнулась… синева», «очарованно-бесцелен… полет», «реял я». Такие образы в мире реальном, прозаичном и бескрылом алогичны, они естественны для второго мира – мира восторга и счастья. Поэзия выражает радостное мироощущение Набокова, и радость материализуется в образе, цвете, звуке, в сюжете полета. Поэт откровенно наслаждается своей властью над словом, любуется его прелестью:
В листву узорчатую зыбкоПлеснула тонкая доска,Лазури брызнула улыбка,И заблистали небеса,Но ослепительно метнуласьЛикующая синева,Доска стремительно качнулась,И снизу хлынула листва.
В стихотворении «Я был в стране Воспоминанья…» реализуется двоемирие настоящее и вечность. Удивительно умение Набокова соединять миры, он играет ими, как словом, образом. Динамику «стране Воспоминанья» сообщает алогичный 12-й стих: «О, глаз таинственный разрез!». Теряется, ускользает граница миров, очевидная в начале стихотворения. Вторая часть все меняет местами: то ли прошлое пришло в сегодня «током крови» любимой, то ли любимая недосягаема (и сама любовь иллюзия), ибо они оказались в разных «странах»: она – в «стране Воспоминанья», он – в «сегодня». И «не встретились» – «разлученные» пятью тысячелетиями, хотя Богом были завещаны друг другу.
Более всего поэзия Набокова поддается расшифровке в бинарии Россия и не-Россия. Россия Набокова примерно до середины 1920-х годов – это его бунт, неприятие, месть, но и вера в то, что Россия – «будет», еще может «быть»:
…Сторонкой, молча проберусь…Мою неведомую РусьПойду отыскивать смиренно.
Вторая половина 1920-х—1930-е годы делают очевидной невозвратность «родной» России. Исчезают, блекнут и иномирия. Острая вера сменяется острой ностальгией:
Но сердце, как бы ты хотело,Чтоб это вправду было так:Россия, звезды, ночь расстрелаИ весь в черемухе овраг.
Из иного далека и это настроение со временем сотрется примиряюще-окончательным: Это было в России, / это было в раю.
В стихотворении «Петр в Голландии» это уже память изгнанника, для которого «наш» – городок в Голландии. В душе поэта, обреченной жить в двух мирах, эти миры то примиряются («По саду бродишь и думаешь ты…»), то рвут сердце своей непримиримостью («Какое сделал я дурное дело…»). Но появляется еще более страшный поворот двоемирия Россия и не-Россия: сама Россия становится не-Россией, изменяя себе, своей судьбе, своему предназначению. Экспрессивность «Вьюги», реализованная в нервном, надрывном синтаксисе, отражает драму в душе поэта. Судьба изгнанника в эмиграции еще тяжелее оттого, что Россия (мечта, боль, надежда, жизнь, счастье) уже не существует: «корчится черная Русь» – не-Россия возникла в пространстве России. Двоемирия больше нет – оно исчерпано: