Негасимое пламя - Катарина Причард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бересфорд! Да как же мне не помнить Ли-Бере-форда! — воскликнул Дэвид — его вдруг осенило воспоминание о телеграммах и репортажах, производивших сенсацию в дни его молодости. — Великий журналист!
— Великий, ведь правда? — горячо сказала м-с Лн-Бересфорд. — Какое счастье, что последние дни мы провели вместе! Теперь все в прошлом. — Она печально вздохнула, с трудом расставаясь с воспоминаниями. — Но это время я вспоминаю с благодарностью. Дружеские отношения, ласковость, которую мы могли проявлять друг к другу. Мы писали, сидя в одной комнате, он за одним столом, я — за другим. Остановимся, перекинемся шуткой по поводу орфографии или значения какого-нибудь слова, и снова за свои писания… Я печатала мемуары Билла и читала ему свои рукописи. Они во многом обязаны его мудрым глубоким замечаниям, хотя я и не всегда принимала их. У меня вышло два романа, вы знаете?
— Да, но… — Дэвид колебался, не решаясь сознаться, что не читал ее романов.
Миссис Бересфорд догадалась об этом и, чтобы избавить его от извинений, принялась торопливо объяснять:
— Они ведь отнюдь не были бестселлерами, однако вполне «читабельны», по отзывам критиков. Когда критики называют роман «читабельным», — добавила она с былой своей язвительностью, — это, на мой взгляд, свидетельствует об их скудном словарном запасе и слабых критических способностях. Раз книга напечатана, значит, она «читабельна», пусть даже она так же невразумительна и многословна, как проза Фолкнера.
— Совершенно верно. — Дэвиду доставило удовольствие согласиться с ней.
— Билл, помню, говорил. — Она снова обратилась к воспоминаниям, нахлынувшим на нее. — «Если хочешь быть популярной, дорогая, пиши о пьяницах, проститутках, слабоумных и развратниках, вставляй там и сям по нескольку недозволенных слов, не премини описать естественные отправления своего героя и героини в добавление к их радостям и огорчениям». Нет уж, — сказала я ему, — у меня нет никакого желания писать об этом. Меня интересуют обыкновенные простые люди, смешное и героическое в их повседневной жизни. Мне не нравится запах дерьма и мочи. И почему это я обязана употреблять слова, от которых разит за версту? Вонючие слова, вот как я их называю. Да, конечно, я, может, чрезмерно щепетильна, но меня с души воротит от модной сейчас тенденции щекотать похотливые инстинкты.
— Пьянство, проституция, половые извращения и глупость стали неотъемлемой частью современной жизни, — возразил Дэвид.
— Частью, но не самой главной, — стояла на своем м-с Ли-Бересфорд. — В распоряжении писателя целая гамма проявлении человеческого характера: сила духа, смелость, стремление к счастью, к здоровой жизни. История тому подтверждение.
— Тут я полностью с вамп согласен, — поддержал ее Дэвид. — Невзирая на жестокость всякого рода инквизиций, на войны, стихийные бедствия, на все неудачи и поражения, отбрасывавшие нас назад, человечество упорно движется вперед к более высоким стадиям развития.
Перемена, происшедшая с ним с тех нор, как они виделись последний раз, печальная сосредоточенность лица возбудили ее любопытство.
— Мне говорили, что вы переметнулись к коммунистам, — Голос ее прозвучал жестко, глаза внимательно всматривались в пего, словно ища подтверждения слухам.
— Чепуха, — ответил Дэвид. — Я, правда, вложил немало усилий в дело борьбы за мир, а эта честь обычно приписывается коммунистам. Но кто сказал вам это?
— Клод Мойл, раз уж вы хотите знать. Он вернулся из своего вояжа в Европу и заходил ко мне поговорить относительно публикации в «Диспетч» мемуаров Билла.
— Понятно, — медленно проговорил Дэвид, пытаясь разгадать, что кроется за принесенной ею повестью. — А как вышло, что я стал предметом обсуждения?
— Он просто заметил мимоходом, что, как это ни трагично, но вы бросили ответственный пост в «Диспетч» только для того, чтобы связаться с Джан Мэрфи и стать мальчиком на побегушках в ее омерзительном листке!
Дэвид вздрогнул, но все же спросил насмешливо:
— Вот как?
— Он не имел в виду польстить вам, — Язвительные нотки снова вкрались в столь памятный ему голос Мисс Колючки. — Сдается мне, он весьма раздражен: еще бы, увели у него любовницу, да еще заражаете ее коммунистическими идеями. Хотя что для Клода — одной женщиной больше, одной меньше. Сущий пустяк! Но я просто не могу себе представить, как вы дошли до того, что влезли в такое дело и позволили этой похотливой суке вонзить в вас свои когти.
«Иглы дикобраза ничуть не утратили своей остроты», — подумал Дэвид.
— Эго длинная история, — сказал он, поднимаясь, дабы положить конец разговору. — Слишком длинная, не хочется нагонять на вас скуку. Очень приятно было снова встретиться с вами! Надеюсь, новые ваши романы будут иметь большой успех.
До глубины души уязвленный крывшейся в словах Мисс Колючки злобой, которая сразу же свела на нет их возобновившиеся было дружеские отношения, Дэвид улыбнулся, не подавая вида, что разговор хоть как-то его тронул, и поднял руку, будто хотел приподнять отсутствующую шляпу. Затем он зашагал прочь по зеленой лужайке, вспугивая по пути черных дроздов и нещадно сминая опавшие листья.
Но не так-то легко было смять и выбросить из головы вихрем несущиеся мысли, царапающие и стремительные, совсем как опавшие листья. Почему Джан и словом не обмолвилась о возвращении Мойла? Почему не сказала, что встречалась и разговаривала с ним?
Рассерженный и расстроенный, он свернул с дороги, ведущей к дому Джан, и пошел по направлению к реке.
Именно сюда, на поросший травой берег реки, вдоль которой шла тенистая, обсаженная деревьями аллея и в тихих водах которой отражались городские здания, он часто приходил, чтобы рассеять тревожные мысли. Уходящее солнце золотило стены стоящих в отдалении домов, и такими они глядели из глубины реки, на яркой зеркальной глади которой не было заметно ни малейшего движения.
Здесь царила атмосфера отрешенности и покоя. Здесь, казалось ему, он сможет справиться с тем смятением чувств, в которое повергли его новости, сообщенные Мисс Колючкой, сможет ответить на вопросы, которые задавал самому себе:
«Почему же все-таки Джан не сказала мне о возвращении Мойла? Почему она никогда даже не обмолвилась о своих встречах и разговорах с ним?»
Ответ на эти вопросы явился сам собой, пока он ходил по берегу реки. Джан возобновила свою связь с Мойлом. Она но сказала ему, Дэвиду, об этом лишь потому, что не хотела ускорять разрыв между ними, не хотела лишиться его услуг, столь ей необходимых.
В этом, думал он, и объяснение перемены, которая произошла в ее отношении к нему, подчас странно враждебном, подчас заискивающе-примирительном. Он давно привык к ее искренности и коварству, к неожиданным сменам настроения. Но тут было что-то другое, новое — казалось, проявляя враждебность, она действовала против своей воли, тотчас же умоляя его быть снисходительным.
Дэвид полагал, что главным достижением в их недолговечной любви было взаимное доверие. Ему было больно и неприятно, что доверие это, по-видимому, далеко не так высоко ценилось Джан, как им самим.
Он стал ее возлюбленным только после отъезда Мойла, причем, очевидно, не единственным. Джан не скрывала, что любит срывать цветы наслаждений. Но она всегда утверждала, что их отношения с Дэвидом были для нее чрезвычайно дороги и значили несравненно больше, чем отношения с кем бы то ни было другим.
Жестокая ревность охватила его: как же мало он для нее значил, если она могла рассказать о нем Мойлу. Но он не мог винить только ее в том, что произошло. Их взаимная страсть уже сильно остыла, когда в душе его стало зреть желание бросить эту бессмысленную работу, превращавшую его в никчемную тень самого себя.
Он испытывал ярость при мысли, что Джан предала его, открыв Мойлу, что Дэвид Ивенс был не только подсобным рабочим в журнале «Герлс», но и временно исполняющим обязанности любовника.
Мойл великолепно знал, почему Дэвид бросил свою работу в «Диспетч». Он, конечно, слышал о «великой идее», которой Ивенс донимал всю печать; знал о широкой кампании за разоружение и мир, «единственно во имя чего человек может отдать свою жизнь».
Дэвид истязал себя, повторяя эффектные фразы, которые он произносил когда-то. Он все еще верил в эти фразы. Огонь, зажженный ими, все еще тлел в его душе, но Дэвид презирал себя за то, что он лишь тлел, но не горел.
Подвергая себя этому болезненному самоистязанию, он испытывал мучительные страдания и тоску. Роль Джан в переживаемом им душевном кризисе имела для него куда меньшее значение, чем горькое осознание факта своего отступничества и бессилия. И если Джан предала его, то разве не предал он и сам себя?
О да, подумал он, саркастически усмехнувшись, предлогов и отговорок хоть отбавляй. И все они кажутся достаточно резонными и вескими, чтобы оправдать его поведение. Спрятавшись за ширму неписаного соглашения с Джан, которая гарантировала ему сохранение инкогнито в уплату за спасение от краха ее распроклятого журнала, он чувствовал себя в полной безопасности и зарабатывал достаточно денег, чтобы воздать ей за все щедроты. И чем же он поплатился за это? Не только своей гордостью и мечтой о «великой идее»: раболепно угождая ее капризам, он поплатился и врожденным чувством достоинства.