Гарем ефрейтора - Евгений Чебалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понял Шамиль, что не выбраться отсюда уже ни ему, ни его желанной. А потому, прежде чем приготовить себя к последней драке, стал готовиться к единственному в их положении выходу. Изнемогая в затопившем его ужасе происходящего, от чего корчилась в неистовом протесте душа, содрогнулся он нещадно хлестнувшего вдруг пророчества покойного Быкова: «Потом станем душить себя, жен и детей наших…»
… Быков застрелился в сентябре тысяча девятьсот двадцать пятого. Яростно, бело-красными разливами полыхали в это время в палисадниках Щсбелиновки и Бороновки астры, хризантемы. И маленькое лицо начальника облотдела ГПУ Быкова выглядывало из цветочного разноцветья восковой куклой.
Вздутый, фиолетово-синий желвак на его виске, куда вошла пуля, прикрыли бордовым георгином. Развороченную кость с противоположной стороны маскировали астры. Записку, что оставил Быков на столе, сунул потом в нагрудный карман Уборевич. До этого ее прочел Аврамов, который и обнаружил утром Быкова на квартире, невесомо утонувшего в кресле — голова на плече, плечо заляпано застывшей кровяной глазурью.
Уборевич прочел записку несколько раз. В тетрадный лист аккуратным, косо летящим почерком было вписано: «Устал, ждал, пока вы устанете. Не дождался». Уборевич сложил вчетверо, сунул листок в нагрудный карман. Пожал плечами, досадливо уронил:
— Нашел-таки когда… Чегт знает что.
Покосился на Аврамова, сообщившего о самоубийстве Быкова в комиссию по ликвидации бандитизма на Кавказе. Командующий Северо-Кавказским военным округом Уборевич возглавлял ее. Аврамов судорожно сглотнул. Он стоял навытяжку спиной к окну.
— Что-нибудь умнее, сегьезнее этого (постучал пальцем по нагрудному карману) можете сообщить? — с нетерпеливой и жесткой досадой спросил командующий.
Аврамов отрицательно качнул головой — спазмом сдавило горло. Он мог сообщить Уборевичу столь сокрушительно серьезное, что неизвестно, чем обернулись бы похороны Быкова — воинским погребением либо отлучением от партии, политической анафемой в назидание остальным.
Накануне в течение недели в орудийном грохоте, воплях, сполохах огня очищали они от банд и бандпособников Дзумсой, Тазбичи, Газни, Ведучи — аулы Ножай-Юртовского и Веденского округов Чечни. Операцией руководил Уборевич. Задействованы были силы военного округа, милиции, ОГПУ. Стреляли, поджигали сакли, вязали сдававшихся.
К вечеру свезли с окрестностей в Хакмадой и выложили на улице перед сельсоветом тридцать четыре трупа. Среди них были две женщины, шесть стариков и три подростка. Мальцы бросились в рукопашную в последний момент, вынырнули из-за камней, понеслись на милицейскую цепь, легконогие, верткие, с визгом, сверлившим уши. В напружиненных тонких руках синими языками лезвий вспыхивали кинжалы. Их подпустили вплотную, вскочив, приняли на штыки худые тельца.
Один, босоногий, застрял на штыке у Калюжного, дюжего бойца с лопатистыми руками. Калюжный, вытаращив глаза, хекнул, вздернул пацана на штыке, задержал на весу. Штык вспорол брюшину и застрял острием в позвоночнике. Винтовочное цевье дрожало в мозолистых ладонях, в полуметре от Калюжного полыхали, жгли ненавистью и диким страданием пацанячьи мокрые глаза. Их уже заволакивала смертная пелена. Сейчас малец лежал крайним в шеренге. Провалившийся живот разворочен штыком, сизая рвань кишок вспучилась в бурый, облепленный мухами, ком.
Быков неотрывно смотрел на этого, крайнего, машинально тер, драил сукном рукава целлулоидный козырек фуражки. Обернулся к Аврамову. Меж белых редковолосых висков, исподлобья жгли чернотой запавшие безумные глаза, в седой щетине щек подергивалась крохотная гузка рта. Разлепил губы, сказал скрипуче, надтреснуто:
— Этого нам не забудут… Нам и детям нашим.
Калюжный, согнув дубовой крепости спину, сидел в десятке шагов за валуном. До этого его вывернуло наизнанку, блевал, шмыгал носом, сдирая со щек постыдную мокроту. Теперь вот вперился в кровяной закат над хребтом мокрыми немигающими глазами. Сидел уже с час истуканом, время от времени со всхлипом, с дрожью тянул в себя вечернюю теплынь, настоянную на кизячном дыме, собачьем и человечьем вое, на солдатском гомоне.
Вдоль выровненного развала недвижимых подошв, мимо уложенных трупов скользяще двигалось хромовое сияние сапог. Командующий двигался с остановками, цепко вглядываясь в лежачий строй трупов. Повернул к Быкову лицо — румяное, возбужденное, легко грассируя, спросил:
— Ну-с, Евграф Степанович, отменно, кажется, погаботали? Впечатляет. Что скажете пго эту говядинку? Звегская ненависть к нам, гусским.
Быков, вздернув голову, вздрогнул, будто слепень жиганул через гимнастерку, но промолчал, лицо исказила мимолетная ненавидящая гримаса.
Уборевич, не заметив, с увлечением продолжал:
— Егмолов когда-то математически точно опгеделил: «Их нельзя пегевоспитать, их можно только уничтожить». Я мыслю…
С изумлением оборвал речь. Быков, развернувшись, уходил — маленький, сгорбленный. В заложенных за спиной руках корчилась терзаемая фуражка, уходил в аульский закат, мимо шеренги выстроенных бойцов, мимо валуна и Калюжного. До самых ближних донеслось едва слышно:
— Гнида!
Это же услышал от Быкова поздним вечером и Аврамов, когда возвратились в город после операции. Он зашел в кабинет начальника ОГПУ после телефонного звонка. Быков вызвал к себе странно и коротко:
— Нашлялся? Зайди.
Они никогда не были на «ты», хотя и знали друг друга, служили вместе больше десяти лет. Аврамова, направленного в милицию, захлестнула новая работа при новом начальстве. С Быковым стали видеться редко, наспех. В разгар массовых чисток партийного и хозяйственного аппарата, коим ведало ОГПУ, дважды пытался Аврамов выйти на прежнее свое начальство с разговором. Гнойной коростой запеклись в душе страх, гнев, бессилие перед тем, что происходило. Больше всего желал посмотреть в глаза всесильному ныне Евграфу, спросить напрямик: что творите, во имя чего?
Но так и не случилось разговора. Быков, посеревший, истаявший в истребительной круговерти, отводил при встречах глаза, к себе не подпускал ни с разговором, ни с визитом.
И вот звонок: зайди.
Начальник ОГПУ области сидел за столом прямой, глядел на вошедшего пронзительно. Вдруг понес несусветное:
— Гнида… перед смертью плодиться начинает. Тело гниет, отходит, а она в нем усиленно плодится. Ты не устал, Григорий?
— Да как сказать?… — оторопел Аврамов, переваривая сказанное.
— Значит, не устал. Ну молодец.
Тощенький старичок выпростался из кресла, пошел к Аврамову, твердо втыкая каблуки в паркет. В руке — черная клеенчатая тетрадь. Подошел вплотную, не опуская глаз, повторил:
— Значит, не устал.
И обдал густо-спиртовой струей. Тут Аврамов понял, что бывшее его начальство в доску пьяно и держится неимоверным усилием воли.
— По-читай меня, Григорий… — всхлипнул Быков, протянул Аврамову тетрадь. — Почитай и молчи дальше… Как я. Тсс…
Развернулся, пошел на место. Его шатнуло, поволокло к стене. Но он выровнял кукольно-жесткое тельце, дорулил в полуприсяде до кресла и, рухнув в его упругую мякоть, стал умащиваться в ней, обиженно и как-то по-детски кривя лицо. Умостившись, сказал:
— Устал я. А тебя любил. Иди.
К трем утра Аврамов, одолев написанное Быковым, откинулся на спинку стула. Ныло сердце, перед глазами плавали красные круги. Тетрадь жгла руки, и он стал искать место, где бы спрятать ее до утра. Перепрятывал трижды, но каждый раз, покрываясь липкой испариной, доставал и начинал искать новое место. Наконец, измаявшись в постыдном страхе, в омерзении к себе, завернул тетрадь в кусок клеенки, вышел из дома в ночную темень. Ощупью добрел до развалин заброшенного дома и спрятал сверток внутри, под камнями.
После похорон Быкова он так и не принес тетрадь в дом, найдя ей укромное место за городом, в лесу. Один только раз извлек и дал на ночь прочесть Ушахову.
«Сегодня в шесть утра расстреляли семь рабочих и одну работницу… по распоряжению нынешнего военного генерал-губернатора Казнакова. Он получил от царя неограниченную власть, а Столыпин телеграфировал ему «действовать беспощадно» (Лодзь, 23 сент. 1907 г. Главному правлению СДКПиЛ. Дзержинский).
Давайте утрем слезы, товарищ Дзержинский, по поводу кончины восьми рабочих и заглянем в Крым 1920 года. Мы помним о восьми. Но Россия рано или поздно напомнит нам о ста тысячах русского белоофицерства, подло уложенных в крымские могилы.
Это вы ведь наделили там «чрезвычайными полномочиями» венгерского Дантеса, председателя Крымского ревкома Белу Куна и мадам Розалию Залкинд (она же Демон, она же Землячка, начальник политотделов 8-й и 13-й армий). Эти двое зазывали сложивших оружие офицеров на регистрацию, а ночами крошили из пулеметов тех, кто поверил ревкому и Советской власти в лице политотделов. Кровь десятков тысяч просачивалась сквозь землю в море. Два матерых интернационалиста сделали Черное море типично русским: красным.