Гарем ефрейтора - Евгений Чебалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Безличной заинтересованности ни черта не выйдет. Надо суметь заинтересовать».
«… Именно такой постановкой вопроса мы направляем неизбежное и необходимое нам развитие капитализма в русло государственного капитализма».
Вот и замкнулся круг: «Неизбежное и необходимое нам развитие капитализма». А с чего начинали? С неизбежности и необходимости разрушения его?! Мы-таки сделали это в России, пролив моря крови, расколотив, раздавив и обгадив все, что кристаллизовалось, вызревало в общинно-крестьянском опыте веками, сотнями поколений.
Россия была беременна реформой — естественной и необходимой. Назревали роды новой государственности. Но явился залетный, хищный и лихой Акушер, вспорол Роженице живот и выдрал плод с кишками.
Теперь мы увидели, что плод мертв и умирает Роженица, озаботились: надо бы все назад вернуть, ошибка вышла.
Не получится уже назад, господа-товарищи, не выйдет уже. Поскольку Акушер, сотворивший людоедскую дикость, бездельно ярится на своем высоком посту, рядом с Вами, Владимир Ильич. Он распалился, вошел во вкус и готов к грядущему продолжению живодерства любой ценой, даже ценой ликвидации Вас, Владимир Ильич. И если все-таки Роженица выживет вопреки всему, он сотворит с ней подобное и на следующих родах, ибо исторически настропалился разрушать, но не поддерживать жизнь. Он ничего больше не умеет и не хочет, и руки его по локоть в крови.
Нас ведь предупреждал великий старец, кем станет тот акушер, в кого обратится. А мы отмахнулись в слепой гордыне, мол, умственные силы этого молодца беспредельны. Только ведь ум без совести и корней — это еще страшнее, разрушительнее.
«Умственные силы этого человека — его числитель — были большие; но мнение его о себе — его знаменатель — было несоизмеримо огромное и давно уже переросло его умственные силы…
Сначала, благодаря своей способности усваивать чужие мысли и точно передавать их, он в период учения, в среде учащих и учащихся, где эта способность высоко ценится (гимназия, университет, магистерство), имел первенство… Но когда он получил диплом и перестал учиться и первенство это прекратилось, он вдруг… совершенно переменил свои взгляды и… сделался красным… Благодаря отсутствию в его характере свойств нравственных и этических, которые вызывают сомнения и колебания, он очень скоро занял… положение руководителя партии… Все ему казалось необыкновенно просто, ясно, несомненно… Деятельность его состояла в подготовлении к восстанию, в котором он должен был захватить власть и созвать собор. На соборе же должна была быть предложена составленная им программа. И он был вполне уверен, что программа эта исчерпывала все вопросы, и нельзя было не исполнить его…
Он же никого не любил и ко всем выдающимся людям относился как к соперникам и охотно поступил бы с ними, как старые самцы-обезьяны поступают с молодыми… Он вырвал бы весь ум, все способности у других людей, только бы они не мешали проявлению его способностей. Он относился хорошо только к людям, преклонявшимся перед ним…
Вопрос об отношениях полов казался ему, как и все вопросы, очень простым и ясным и вполне разрешенным признанием свободной любви» (Л. Н. Толстой «Воскресение».)
Мы отмахнулись, когда старец поставил перед нами зеркало, где увидели себя Революция и ее ведущие производные. Мы подразумевали, мол, блажь и бред это отмирающего великана, и, столкнув его с пути, ринулись дальше. Но образ, нарисованный им, оброс плотью и кровью, настиг нас после переворота и «собора», ухватил за ворот и развернул лицом к себе.
Вспомните, Владимир Ильич, Ваше опасение про Ларина-Лурье.
«Опасность от него величайшая, ибо этот человек по своему характеру срывает всякую работу, захватывает власть, опрокидывает всех председателей, разгоняет спецов, выступает (без тени прав на сие) от имени «партии» и т. д».
Но не Вы ли, Владимир Ильич, крикнули «ату!» таким Лариным в восемнадцатом году по поводу Пензы.
«Необходимо… провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города».
Ларины правят нынче бал. И я, ничем не лучший, отплясывал под их дудку. И нет в этом бале места для совести, терпения и сострадания, главарям ничего не жаль. Им, впавшим в азарт, нужны великие потрясения, чтобы кости гремели в скелетно-голодной России, чтобы рассыпалась она, стерва, им ненавистная, опоенная, загнанная, — в прах. И истлела.
А мы, пьяные от крови и привычки к ней, уже не выживем без сотворенной нами мясорубки, не сможем без хищной работы нашей, перемалывая всякого, на кого упадет глаз. А потом станем душить самих себя, жен и детей наших — сами себе возмездие и кара.
Дальше некуда и незачем.
Уж сколько лет кислотой разъедал душу быковский дневник. Он вроде бы и гасил множество вопросов. Но они снова и снова раскалялись, подогретые самой жизнью.
А теперь все, конец вопросам и ответам на них. Ему теперь оставалось последнее. Он не оставит им жену, не достанется она хищникам двуногим, никому уже не достанется. И надо успеть сделать это сейчас, до того как отпрыгнет от входа прильнувший полог и протаранят телами своими границу меж ними волки, ворвутся за ним, Ушаховым, уже не липовым, а настоящим — из костей, мяса и лютой ненависти.
Он оплетал руками Фаину, жадно, тоскующе впитывал в себя тепло и бесконечную близость родного существа. Свинцово налитые, готовые к страшному, противоестественному делу ладони его скользили вверх по спине жены, все выше — к шее.
Он был уже совсем готов к этому, когда ожила и ударила током позывных в самое сердце морзянка из рации на столе: три точки — тире. Восточного вызывал Дед.
Было без двенадцати пять.
Глава 28
С головы диковинного пятнистого гостя сняли повязку, и Исраилов замер в нутряном, щекочущем предчувствии: наконец-то! Это мог быть тот, кого он так долго ждал. Так встречаются на границе своих владений два матерых пса: шерсть дыбом, хвост поленом, белый оскал клыков. Но никакой драки, поскольку один из них сука, будущий партнер в продолжении рода.
Осман-Губе всмотрелся, сопоставил с оригиналом детальный устный портрет, полученный от связника в Берлине. Все сходилось, перед ним стоял Исраилов. Передохнул в горячечном облегчении — добрался!
— Я привез салам и маршал из Берлина.
— Повторите, — попросил Исраилов. У него пугающе быстро холодели глаза, когда он опускался в кресло.
— Вам салам и маршал из Берлина.
— Повторите еще раз, — снова попросил, глядя снизу вверх Исраилов.
— Бросьте, Исраилов. Я устал, измотан. Развяжите.
— Какой зигзаг судьбы: нести салам в Чечню из Дагестана через Берлин. Не проще ли было перевалить хребет?
«Аварский акцент неистребим. У берлинского посланника дагестанские предки? С какой стати? О Аллах, неужели и этот подкидыш Серова? Его лапа лежит на всем Кавказе».
Осман-Губе усмехнулся:
— Я действительно дагестанец. Тем не менее перед вами полковник гестапо Осман-Губе.
— Кто вас послал?
— Для начала, кто меня звал. Ваше письмо с просьбой о связнике, адресованное фюреру, дошло. По заданию Кальтенбруннера я уполномочен вести с вами переговоры.
— Каковы ваши полномочия?
— Я не привык носить полномочия в зубах, — ровно, размеренно сказал Осман-Губе, но тугой натяг в голосе…
— Развяжите, — помедлив, кивнул Исраилов конвойным.
Осман-Губе крепко растер онемевшие кисти рук. Властно кинул одному из конвоиров:
— Нож!
Тот вынул из кармана, передал отобранный при обыске нож. Гость нажал на ручке кнопку. Из черного рубчатого эбонита с треском выскочил синеватый стальной язык. Конвоиры подались вперед.
Гость сел на пол, снял ботинок. Поддел лезвием, отодрал кожу внизу каблука. Достал из выдолбленного отверстия, отдал Исраилову многократно сложенный тонкий лист.
Исраилов развернул его. Разгладил сгибы на колене, стал читать. В тонкую, папиросную бумагу впаялся мелкий шрифт: «Господин Исраилов! Рейхсфюрер Гиммлер поручил мне ответить на Ваше послание фюреру. Мы готовы приветствовать на Кавказе соратника в Вашем лице. Ваша миссия и усилия по обезвреживанию тыла Кавказа нам необходимы. В ближайшее время готовьтесь принять помощь и показать Ваши возможности. Координатор между нами и Ваш руководитель — податель письма, полковник гестапо Осман-Губе. По поручению рейхсфюрера Гиммлера…»
Ниже фиолетовой печати рейхсканцелярии стояла четкая подпись тушью на немецком языке: «Кальтенбруннер».
Исраилов прикрыл глаза. Наплывало, тихо покачивало в невесомых волнах горькое блаженство. Ну вот и свершилось. Сколько он шел к этому дню, грыз собачатину в голоде, леденел сердцем в болотах, уходил от облав, насиловал мозг вариантами в непосильной борьбе с Советами. Выжил и дождался. В госте все было настоящим, ото всего исходил властный, терпкий ток европейской силы и порядка — интонация, поза пришельца, выделка бумаги, которую он предъявил, повелительная устойчивость шрифта. Припомнилась, едва ощутимо кольнула фраза: «Ваш руководитель — податель письма…» Но тут же все растворилось в общем умиротворенном покое — это потом. Все станет на свои места. Оставалось довести встречу до логического конца.