Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники - Лев Павлищев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Родился я в Вознесение, женился у Вознесения и уверен, что мне суждено умереть в праздник Вознесения, – говорил он неоднократно моей матери.
Подтверждением истины этих слов служат напечатанные П.В. Анненковым следующие строки: «Важнейшие события его (Пушкина) жизни, по собственному его признанию, все совпадали с днем Вознесения. Незадолго до своей смерти он задумчиво рассказывал об этом одному из своих друзей и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня. Упоминая о таинственной связи всей своей жизни с этим великим днем духовного торжества, он прибавил: «Ты понимаешь, что все это произошло недаром и не может быть делом одного случая».
Александр Сергеевич венчался, как сказано, 18-го числа, в день, который считал неблагополучным, что и вспомнил, когда запели «Исайя ликуй» (см. главу III «Семейной хроники»). Кроме того, мать мне рассказывала, как ее брат, во время обряда, неприятно был поражен, когда его обручальное кольцо упало неожиданно на ковер, и когда из свидетелей первый устал, как ему поспешили сообщить после церемонии, не шафер невесты, а его шафер, передавший венец следующему по очереди. Александр Сергеевич счел и эти два обстоятельства недобрыми предвещаниями и произнес, выходя из церкви: tous les mauvais augures! [122]
Сообщаемое я слышал не от одной моей матери. О случае с кольцом и шафером говорили мне и посаженый отец дяди, князь Петр Андреевич Вяземский, и супруга его, Вера Феодоровна, хотя и не присутствовавшая тогда на свадьбе, и, наконец, посаженая мать, тогда графиня Елизавета Петровна Потемкина (вышедшая вторично замуж за сенатора Ипполита Ивановича Подчаского).
Иконофором при обряде был малолетний сын князя Вяземского, живой свидетель происходившего, многоуважаемый князь Павел Петрович, а родитель его и другое близкое по чувствам к Александру Сергеевичу лицо, Павел Воинович Нащокин, уехав прежде новобрачных, встретили Пушкиных с образом на новой квартире молодой четы.
Наталья Николаевна очаровала всех простотою обращения, приветливостью и ровным характером, не говоря уже о редкой наружной красоте. В Петербурге, куда новобрачные прибыли весной, все отнеслись к ней сочувственно, а воспетая слепцом поэтом И.И. Козловым графиня Фикельмон [123] , встретившая новобрачных в Царском Селе, описывает их в письме от 25 мая князю Петру Андреевичу Вяземскому следующим образом:
«Жена Пушкина – прекрасное создание, но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастия. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей, у жены – вся меланхолия отречения от себя».
По словам моей матери, графиня Фикельмон далека была от всякого сочувствия к Пушкину, что доказала как нельзя лучше в последний год его жизни, о чем и скажу в своем месте.
Пушкин, за месяц до отъезда с женой из Москвы, просил П.А. Плетнева приискать ему дачу в Царском Селе, куда и положил переселиться после возвращения в Петербург и свидания с родными.
В первых числах мая Александр Сергеевич приехал и на другой день явился с супругой к своей, как он выражался, «старшей».
Свидание между братом и сестрой было, как мне рассказала мать, самое трогательное; брат в подробности сообщил ей все с ним случившееся в течение отсутствия, во время которого он писал Ольге Сергеевне не более трех или четырех раз, и то лишь несколько строк. Мать, попрекнув его молчанием, заметила, что ревнует его сильно к Плетневу.
– Если писал Плетневу, – отвечал дядя, – значит, писал вместе с этим и тебе; ведь знаю, что Плетнев посещал тебя часто и все рассказывал. Зачем же писать мне было два раза одно и то же? К тому же Плетнев мой первый друг, от которого ничего не скрываю; он занимается и моими делами.
Тут дядя объявил сестре, что он остановился по-прежнему в Демутовой гостинице, но, не теряя времени, переезжает на днях в Царское, где будут жить и «старики»; Александр Сергеевич убеждал сестру к нему переехать, к его просьбам присоединилась и Наталья Николаевна, но Ольга Сергеевна отвечала, что решительно не хочет их стеснять.
Отъезд молодых в Царское состоялся 25 мая. Сергей Львович и Надежда Осиповна хотели в июне перебраться туда же, а мать осталась в городе.
Между тем материальные средства Ольги Сергеевны находились в состоянии весьма незавидном, что можно видеть из ее письма к мужу. Перевожу его по-русски:
«Мне очень прискорбно, любезный и милый Николай, что тебе приходится ждать, как пишешь, еще целых четыре месяца содержания, какое тебе обещались. Я в тонких. К счастию, брат Александр меня выручил, сам предложил, тотчас после приезда, свою помощь; я было отказалась, думая получить кое-что от продажи твоих романов и, согласно обещанию отца, две тысячи пятьсот рублей; но, вообрази, оба твои романа переводные «Патриции» и «Богемская девичья война» нейдут вовсе, а нейдут, кажется, потому, что Булгарин, в пику Сомову, который расхвалил эти романы в другой газете, не сказал о них в своей ничего; печатание же на твой счет другого твоего перевода романа Манцони «I promessi sposi» [124] , ничего не принесло, кроме заявлений от твоего переписчика, наборщика, разных претензий, и вместо дохода плачу им деньги. Избавь меня ради Бога от хлопот; в них ничего не смыслю. А Сергею Львовичу плут его управляющий догадался доложить, т. е. выдумать, будто бы не может выслать 4000 рублей оброка, которые будто бы получил и которые у него на другой день украли! Сергея Львовича можно и пожалуй уверить, что и пузыри – фонари (on peut lui faire croire que des vessies sont des lanternes); а он обещался именно дать мне 2500 рублей из этих же денег…
Александр, – продолжает Ольга Сергеевна, – в особенности же моя невестка, с которой я совершенно подружилась, убедительно меня просят переехать к ним. Но как же могу на это согласиться? Стеснять их, во-первых, отнюдь не хочу; во-вторых, образ их жизни совсем противуположен моему: Александр будет и в Царском посещать большой свет, а она, как я заметила, очень любит изысканные туалеты. Меня же большой свет не прельщает, а рядиться в мои годы уже не пристало. А тут поневоле, если перееду к ним, должна буду выезжать вместе с братом и невесткой, причем и одеваться не хуже ее. Говорю откровенно, могу ли я это делать при твоем ограниченном жалованье и твоих, правда очень почтенных, литературных трудах, но которые, кроме изъяна, с тех пор как Дельвиг на том свете, не приносят ни гроша?»
Нравственное состояние Ольги Сергеевны тоже было очень печально.
«Не получая известия, томлюсь и беспокоюсь: жив ли ты? – пишет она по-французски, – не убит ли?., все может статься. Недобрый гений вдохновил тебя променять спокойный семейный очаг на проклятую Польшу. От души ее ненавижу. Как же могу быть спокойной? Приглашаешь меня приехать. Но куда же? Из Гродно, вероятно, вас ушлют в другое место, а там в третье и десятое. На поездку надо денег и денег, а откуда мне их взять, чтобы одной поехать тебя отыскивать в неприязненном крае, где свирепствует и холера, хотя в глазах моих это, положим, ничего не значит. Но главное, меня родители отсюда не выпустят амазонкой на польскую войну; слишком от них завишу; зимой собираются в Москву да настаивают, чтобы и я туда же с ними поехала, коль скоро польская война затянется. То ли бы дело, если бы ты потерпел немного и выжидал место консула? Переселились бы в лучший климат. А теперь? Бог знает, увижу ли тебя? Застрянешь в дурацкой Польше (avec votre sotte de Pologne!!). Да жив ли ты? откликнись ради Бога.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});