Страна Изобилия - Фрэнсис Спаффорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут все они набились в “волгу”, Хрущев с сыном, инженером по самолетам, на заднем сиденье, Мельников впереди, рядом с шофером. В “волге” было порядочно места, но меньше, чем в представительской машине, и когда туда влезли четверо мужчин, стало казаться, что машина забита под завязку. Все сидели в тесноте, Никита Сергеевич к такому не привык. Шофер видел в зеркальце, как он поводит плечами, поглядывает по сторонам, удивленно, как животное в незнакомом загоне. Шофер возился с ключами. По правде говоря, он успел привыкнуть к “ЗИЛу” с его замечательной автоматической коробкой передач. Он уже давненько не водил машину с ручным переключателем. Он старался изо всех сил, но, когда выруливал через арку на Воробьевское шоссе, раздался скрежет. Да и капот был гораздо короче, чем тот, к которому он привык, притом более покатый. Прямо перед собой, буквально сразу за скачущим оленем — эмблемой ГАЗа, Он видел каждую трещину в асфальте. И чувствовал тоже: у “волги”, в отличие от “ЗИЛа” с “чайкой”, рессоры не такие хорошие, дорожное покрытие ощущается. За угол, к перекрестку, где на Мосфильмовской улице царил предсказуемый сюрреализм — сегодня тут группа статистов, одетых в эсэсовскую форму, болтала с дамами в бальных платьях с локонами. А он застрял на светофоре! Стартер бесплодно пыхтел, он все жал на дроссель, и двигатель завелся, лишь когда снова загорелся красный. Дождавшись зеленого, “волга”, освободившись, рванула вперед, выдав очередь унизительных чихов.
— Что за хуйня, — пробормотал он, имея в виду не только перекресток.
— Полегче, — резко взглянул на него Мельников.
— Да оставьте его в покое, — сказал начальник с заднего сиденья.
Потом — по мосту через реку, на север, за город. Внезапно он засомневался, ехать ли по специальной полосе, но Мельников не изменился в лице, не дал никакого сигнала, так что он перемахнул через белые линии — границу привилегий — и нажал на газ. “Волга” разгонялась, жалобно скуля.
На даче Мельников вежливо попытался идти позади Хрущевых, когда они отправились гулять по любимому маршруту Никиты Сергеевича, но начальник позвал его вперед. Шофер, прислонившись к машине, наблюдал за тем, как они перешли ручей, потом зашагали по кукурузному полю соседнего совхоза. Руки Никиты Сергеевича поднялись, он начал жестикулировать — наверняка читал Мельникову лекцию о том, как правильно выращивать кукурузу. Он стал самим собой. Но потом резко уронил руки, снова съежился. Через минуту он повернул назад, зашагал в бледном свете осеннего солнца к машине. Двое других последовали за ним, не так быстро, Мельников — с внимательно склоненной головой.
Никита Сергеевич прислонился к машине рядом с шофером.
— Никому я теперь не нужен, — сказал он в воздух. — Что же мне делать без работы? Как же мне жить?
Невыносимо было видеть его таким подавленным. Шофер вытащил сигареты.
— Курить не желаете, Никита Сергеевич?
— Я должность потерял, а не мозги, — рявкнул начальник. — А ну убери это говно.
Так-то лучше.
2. Кисейным барышням тут не место. 1965 год
Эмиль плеснул на голову холодной воды из крана и пробежал руками по голому своду черепа, стряхивая обжигающие капли. Он обгорел. Голова была словно печеное яйцо, безобразно розовая, с обвисшими курчавыми крыльями по бокам. Обычно, льстил он себе, его ранняя лысина выглядела признаком достоинства — даже своего рода выставкой мозговых данных, выгодно подчеркивая гладкую оболочку, в которую заключен ум, благодаря которому он, еще такой молодой, стал заведующим лабораторией, директором института, членкором. Женщины как будто не возражали против этой перемены. Да и студенты, если на то пошло, стали больше с ним считаться. Но сейчас он внезапно показался себе смешным. Он вытерся полотенцем. Насекомые, чьих названий он по-прежнему знать не знал, наяривали июльские мотивы на лужайке у правительственной дачи, а из большой комнаты доносился столь же неутомимый гул референтов министра, громко озвучивавших то, что в данный момент было, по их мнению, у министра на уме. Он промокнул брови. Пора возвращаться туда, внутрь.
В прошлом году он сразу же почувствовал, что падение Хрущева — наверняка хороший признак. Нынче вполне возможно было представить себе разные состояния мира; а из всего, что ему удалось узнать по своим московским каналам, стало ясно: мир следует поскорее привести в такое состояние, в котором Никита больше не будет стоять у руля, потому что безумие начинало переходить границы, необходимо было что-то предпринять, чтобы защитить политику реформ от ее непредсказуемого покровителя. Столь тонкая задача, как реформа системы планирования, требовала надежных рук. Ходили слухи, что ближе к концу Никита дошел до настоящих приступов ярости, багровел, кричал, брызжа слюной, угрожал упразднить Советскую армию, Академию наук, бог знает что. Поэтому, когда его сняли, все почувствовали облегчение. Новый Президиум, с Брежневым и Косыгиным во главе, немедленно подтвердил, что основной политический курс не изменится. Исчезнет лишь “экономический волюнтаризм”, как его окрестили в передовице “Правды”. Новые люди источали намеренное, долгожданное спокойствие. Они стремились показать: теперь вами управляют профессионалы, люди надежные, деловые, они не дадут стране поскользнуться на арбузной корке, не уронят ее в открытый люк канализации. Хватит паясничать. Не будет больше этого неотесанного голоса по радио, который все говорит и говорит, делая грамматические ошибки примерно по одной в каждом предложении. Не будет больше речей, в которых Никита объясняет генералам, как вести войну, писателям — как писать книги, а водопроводчикам — как чинить трубы. Или, хуже того, в которых он объясняет генетикам, как заниматься генетикой. Прощай, сопение, ворчание, шутки, стучание по столу. Попрощаемся с человеком, при виде которого постоянно возникало ощущение, что он может испортить воздух во время обращения к Ассамблее ООН, а если так произойдет, то, наверное, загогочет. Фильмы, и те стали лучше в месяцы после падения Хрущева. Как выяснилось, накопилось немало хороших вещей, которые тем или иным образом не вписывались в недавние культурные почины Никиты, а теперь они стали выходить, один за другим. В кинотеатре в Академ городке Эмиль сидел в тесной темноте со студентами и учеными и смотрел, как наполненный клубящимся дымом пучок голубых лучей у него над головой снова раскрашивает экран картинами узнаваемой жизни. Было такое чувство, что вернулось время надежды.
Его смущали только одна-две вещи. Мелочи — ошметки соломы, которые взлетали и снова падали, не успеешь решить, то ли это настоящий воздушный поток, то ли просто отдельные порывы. Сразу же после смены правительства в “Экономической газете” напечатали странную, противоречивую статью, в которой экономистов предостерегали, советуя “не комментировать уже принятые решения”. Явно призывали к порядку, но зачем? Ведь приняли же решение держаться курса реформ. А потом, в этом году, как раз когда строительство в Академгородке более или менее закончили, во всех институтах началась реорганизация системы парткомов. Теперь они не отчитывались перед собственным парткомом Сибирского отделения Академии наук, а непосредственно подчинялись местному райкому. Казалось бы, ничего особенного, и произошло все очень тихо, без особого надрыва, но если отнестись к данному новшеству с подозрением, то видно, что эффект от него и вправду будет нежелательный: те академические слои, через которые раньше проходили директивы, окажутся отрезанными. Это лишит ученых возможности самоуправления. Он выставил улавливающие антенны, однако ничто как будто бы не предвещало, что новую структуру собираются использовать в каких-то определенных целях. Может, просто очередная мера, какие периодически принимают, чтобы утвердить контроль, — сигнал закрутить гайки, отданный почти бездумно. Откуда бы он ни поступил, он был явно куда спокойнее, чем какие-нибудь оголтелые нападки на Академию, и Эмиль должен был признать — теперь, когда он стал одним из директоров институтов, которым принадлежала власть в городе, — что самому ему абсолютно никак не мешали, ни в чем не препятствовали.
Возможно, он волновался бы сильнее, если бы не это радостное возбуждение. Он уже не первый месяц пребывал в состоянии нетерпения, очень напоминавшего тревогу. Просыпаясь по утрам, он чувствовал его, это давление в груди, оно снова включалось рывком, словно это плохие новости, а не хорошие вспоминались ему каждый день, следовали за ним под душ, за стол, завтракать с детьми, на прогулку под большими деревьями. (Поскольку теперь, став членкором, а значит, так сказать, будучи на полпути к званию академика, он получил на семью ровно полдома и стал жить рядом с Леонидом Витальевичем, среди наперстянок и высоких сибирских трав.) Он не мог угомонить это возбуждение, даже если бы захотел. Разве может сердце не колотиться, когда знаешь, что полная реализация всех твоих планов, над которыми ты работал целую жизнь, несется тебе навстречу? Время пришло, пришел этот год, этот момент, когда история наконец-то призвала тех, кто способен осуществить сознательный планомерный контроль; причем вышло так, что к этому моменту он сам успел подняться достаточно высоко, чтобы ответить на этот призыв, стал известен в стране: его имя, он сам как новая звезда Академии, лицо заново математизированной экономики. Становилось все яснее, что Косыгин серьезно относится к грядущей реформе народного хозяйства. Когда в декабре поступили благоприятные отчеты об эксперименте, в ходе которого магазинам одежды позволили устанавливать план выпуска двух текстильных фабрик, Косыгин мгновенно расширил этот эксперимент, включив в него 400 фабрик — вот так, одним махом. Выступая перед Госпланом в марте, он говорил, будто свой человек из круга Эмиля. “Нам следует полностью освободиться, — сказал он, — от всего, что когда-то связывало должностных лиц, заставляло их составлять планы, руководствуясь не интересами народного хозяйства, а другими принципами”. Наконец-то долой идеологию, наконец-то на ее место придет чистый лист, на котором напишут техническое решение задачи об изобилии.