Новый Мир ( № 9 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В книге воплощается диалог двух Пелевиных: Пелевина — творца, романтика, поэта и Пелевина — циничного мудреца. Автор предоставляет абсолютную альтернативу. Вопрос в том, на чью сторону встанет читатель, какого Пелевина он предпочтет, с каким согласится. В целом же в каждом человеке обе эти стороны сосуществуют, что также удачно демонстрируется писателем. Профессор теологии, работающий “наемной пищей” в квартире вампира Озириса, говорит Раме: “Наша планета — вовсе не тюрьма. Это очень большой дом. Волшебный дом… это дворец Бога. Бога много раз пытались убить, распространяли про него разную клевету, даже сообщали в СМИ, что он женился на проститутке и умер. Но это неправда. Просто никто не знает, в каких комнатах дворца он живет — он их постоянно меняет. Известно только, что там, куда он заходит, чисто убрано и горит свет. А есть комнаты, где он не бывает никогда”.
Слова эти, конечно, не возникают на пустом месте, и в них определенно есть истина. Но автор не идеализирует человека ни секунды: произнося свою “проповедь”, профессор вручает Раме карточку с надписью-слоганом: “К Богу через Слово Божие. Молитвенный дом „Логос КатаКомбо””. Истина уродуется тем, из чьих уст она исходит, потому что это всегда человек, а в среднем человеке всегда сосуществуют двое: поэт и предприниматель. Так постоянно происходит в произведениях Пелевина. Поэт перебивает циника, а блистательный циник глушит поэта. Благодаря этому проза писателя оказывается беспроигрышно организованной. В ней всем хватает места — каждый с тем или иным процентом тождественности находит себя.
В финале, где тон повествования подчеркнуто минорный, меланхоличный, рождающийся из обреченности и смирения, звучит реквием в виде песни “козла и греческого бога международного певца Мирча Беслана” — “реквием как реквием, не хуже любого другого”. Это реквием по Раме, который взрослеет и соглашается, принимает — “находит свое место в строю”, осознает глупость (бесполезность) сопротивления. Он следует “дружелюбному” совету учителя Любви и Боевых искусств Локи: “Пора тебе завязывать с этими левыми понтами. Надо взрослеть”.
История обреченного героя заканчивается, как водится, взрослением (от чего, конечно, больно, как в случае с Холденом Колфилдом или малышом Алексом) и принятием своего места в системе (почти как в “1984-м” Оруэлла). Самый жуткий из пелевинских хеппи-эндов.
Подпись Рамы под его “задокументированным слепком души”: “Рама Второй, друг Иштар, начальник гламура и дискурса, камаринский мужик и бог денег с дубовыми крыльями” — довольно жестокая самохарактеристика, свидетельствующая об абсолютном отсутствии какой бы то ни было самоидеализации, стремления к самооправданию, иллюзий на свой счет.
Роман “Ампир В” в очередной раз убеждает, что Пелевин вовсе не модный Grand Master Beat нашего времени, сторговывающий популярные истины с лотка, а именно Писатель. Мудрый и не без души.
Тамбов.
Завораживание словом
Разумов Петр Анатольевич — поэт, арт-критик. Родился в Ленинграде в 1979 году. Окончил филологический факультет РГПУ им. А. И. Герцена. Автор книги стихов “Диафильмы” (2005). Публиковался в журналах “Зинзивер”, “Футурум АРТ”, “Флейта Евтерпы” (Бостон), “Акт”, альманахе “Абзац” (Тверь), интернет-журнале “Топос”. Лауреат премии “Пропилеи” (премия редакции журнала “НоМИ”).
Как бы мы ни относились к “преемственности”, всегда есть форма (размер или метр, имеющие “семантический ореол”, носитель культурных интенций), словарь (в известном смысле общий, языковой), метафора и рифма, синтаксис: способ стяжения слов, где звуковое колебание и смысловые миги приобретают статус Письма, повествовательного единства, — все это неизменные или необходимые приметы поэтического. И это достается в наследство, этому всегда есть прецедент.
А собственно речь (художественный акт или жест) индивидуальна — она принадлежит говорящему так же несомненно, как тело. Элементы языка (буквы и звуки, слова и синтаксические фигуры) в момент речи, в стиховом стяжении так меняются, входят в такие между собой отношения, что стихотворение превращается в нечто не до конца понятное, в иероглиф — потому что все по отдельности — ничье и ничего, кроме возможности языка, в себе не заключает, но писатель создает из хаоса нечто до того не бывшее, и это “нечто” есть поэзия, которая всегда — чудо узнавания, отождествления, травматической встречи с незнакомой частью мира.
Будучи высказыванием автора “о себе”, важным внутренним жестом, это “нечто” всегда имеет адресата, того человека, который касается этой травмы, меняясь в этот момент. Вслушивающийся подчиняется произволу творца, который устанавливает новый человеческий предел, добавляя к нам себя или открывая себя — в нас.
Михаил Кузмин
До сих пор это имя вроде бы существует, но как-то неполно. Исключенный из “пантеона”, он двигался подводно.
Ветер с моря тучи гонит,
В засиявшей синеве
Облак рвется, облак тонет,
Отражаяся в Неве.
Словно вздыбив белых коней,
Заскакали трубачи.
Взмылясь бешеной погоней,
Треплют гривы космачи.
Пусть несутся в буйных клочьях
По эмали голубой,
О весенних полномочьях
Звонкою трубя трубой.
(1911)
Пушкинский метр равен обратному, буйство природы таит не угрозу, а праздник. Рвется, тонет только часть пейзажа. Точная картина — Нева, почти городская, бытовая примета. Облак даже не тонет, а просто отражается — динамика скрыта в глазе, в его активном художничестве.
Вздыбив, взмылясь — сдвинутые, ускоренные стилистически слова, трубачи (как не сказать хлебниковские!), как ватага смелых мальчишек. Действие коней обращено на себя — они взмыливают (сами себя), они космачи — слово больше слова, эпитет раздвигает предмет.
Ни одного повтора, существительные, обозначающие неизменный предмет, сменяют друг друга, как волны, одно на другое — несутся в буйных клочьях. Сначала метафора — “космачи”, потом как бы объяснение — “клочья”.
Полномочья, полная мощь, возможность — небывалая. И легкое, величественное, обнажающее присутствие творца, его воли: пусть.
Не “в трубу”, а трубой — почти обэриутское смещение действия на предмет.
Последняя строка содержит что-то вроде звукового эха, уходящего за край стиха, — повтор: трубя трубой . Чистый звук в двух словах.
Вдали поет валторна
Заигранный мотив,
Так странно и тлетворно
Мечтанья пробудив.
И как-то лень разрушить
Бесхитростную сеть:
Гулять бы, пить да слушать,
В глаза твои глядеть.
И знаешь ведь отлично,
Что это все — пустяк,
Да вальсик неприличный
Не отогнать никак.
И тошен, и отраден
Назойливый рожок…
Что пригоршнею градин,
Он сердце мне обжег.
Невзрачное похмелье…
Да разве он про то?
Какое-то веселье
Поет он “тро-то-то”.
Поет, поет, вздыхает,
Фальшивит, чуть дыша.
Про что поет, не знает…
Не знай и ты, душа!
(1915)
Жутковатые стихи, вызывающие сердцебиение. Интересно, знал ли их Мандельштам (“Жил Александр Герцевич…”)?
Лермонтовская молитва становится не лекарством, очищающим внутренности говорящего, а неким извне приходящим зовом, от которого субъект попадает в зависимость (хотя зависимость не очевидна, как все в этом стихотворении — не договорено).
Начинается как будто спокойно, издалека, но мотив — заигранный.
Сначала душевная неразбериха — странно — но уже качество — тлетворно.
Опасности нет, только лень, душевная усталость или просто неактивность. Противник, или лучше — соблазнитель, кажется слабым, бесхитростным — ему можно смотреть в глаза, болтать, выпивать.