Новый Мир ( № 9 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг, уже победивший, герой красуется, он просит, но его сомнение в своем праве лукаво — он уже присвоил и совершил, но он хочет представить победу как свободный выбор, совершенный объектом, как его произвол. Если здесь скорее приманка, чем условие. Помещенное в конце, оно обнаруживает мужскую модель — обратную логической, где условие задачи лежит в ее разрешении, как милый постскриптум чувства, уже цветущего, уже пахнущего розовым.
Андрей Николев
Николева (А. Н. Егунова) открыли и полюбили. Ученик Кузмина, геометрически выверенный, “классический” поэт. Его стихи похожи на учебники живописи, в них просчитан каждый лексический, каждый буквенный поворот, совпадающий с анатомическим рисунком наших с вами организмов. Только этот поэт может вызвать в теле такой резонанс, что мы словно угаданы, словно учтены до конца — и ничего, кроме этого, уже не хотим.
* *
*
Колю я на балконе сахар,
Воспоминаю Кольку и уста.
Да, сахарны. Колю не Колю — сахар.
Такой, как он, едва ль один из ста,
Теней и света обреченный знахарь
И провозвестник окрыленных воль.
Гол, как сокол, нисходит месяц в дол
И бражничает там, желанный —
Далеко колкий Колька, это странно.
(1936)
Странное место для коления — балкон. Тем не менее эта примета нам дорога, она вещественна, бытийна — так может говорить только писатель с глазом, открывающим мир в его связях, смутных (или резких) проявлениях, в соответствии частей, целого и случайного.
Балкон соседствует с траурным уста и почти внеязыковым воспоминаю . И как будто, после короткой экспозиции, обрыв в эмоциональную сферу говорящего, чистая речь — да, сахарны. И эпитет приобретает сверхзначение, подменяя предмет (желания), путая пейзаж, казавшийся обыкновенным. Это свойство речи — завораживание словом, когда оно трансформирует само себя и меняет (или делает) сюжет.
Почти демонический Колька, едва ль (ирония во вкусе начала минувшего века), усиливающая впечатление от портрета знахаря и провозвестника. Казалось бы, такое восхваление должно было покоробить читателя, но порядок слов и мера вкуса делают из лубочной картинки дивный манок, призванный смутить нас и заразить впечатлением, — мы верим и ждем окрыленных воль от этого кусочка сахара.
Если экспозиция была стремительна и банальна, то постпозиция метафизически роскошна и традиционно романтична — “гол, как сокол” — месяц совокупляется с природой, находясь с ней в непрерывном контакте, вечной блаженной спайке. Он далек, и чувство говорящего, не совпадая с этой картинкой, повисает в воздухе (этот параллелизм подлинное качество стиха — когда текстовая ткань скорее напоминает калейдоскоп, хитрое устройство с системой зеркал, чье перемигивание манит и жжет).
Афанасий Фет
Фигура Фета все еще волнует. В нем — бездна открытий. Фет впервые сместил речь с тех рельс размера, по которым катился классический вагон с его пассажирами. Он первый оформил ту эмоцию, которую уже предложил Лермонтов: ту человеческую всеобъемлющую нежность, ребяческое удивление, восторг и слезы — в композиционный предел, в фигуры фонетические и синтаксические, в строку, избегающую автоматизма, предлагающую невероятное в каждом последующем слове.
Купальщица
Игривый плеск в реке меня остановил.
Сквозь ветви темные узнал я над водою
Ее веселый лик — он двигался, он плыл, —
Я голову признал с тяжелою косою.
Узнал я и наряд, взглянув на белый хрящ,
И превратился весь в смущенье и тревогу,
Когда красавица, прорвав кристальный плащ,
Вдавила в гладь песка младенческую ногу.
Она предстала мне на миг во всей красе,
Вся дрожью легкою объята и пугливой.
Так пышут холодом на утренней росе
Упругие листы у лилии стыдливой.
(1865)
Это очень важное стихотворение, в основе которого оказывается миф о Нарциссе.
Посмотрите, как сложены слова, здесь нигде нет простого обозначения, нигде нет ясности, везде сдвиг и как бы зеркальный синтаксис.
Движется герой, почти биографический, но он только движим — плеском, игрой реки (не реки, дополнение тоже как бы отторгнуто от того шума, который не производится, а пребывает — в реке). Пространство описывается как серия оболочек, последовательных обнажений, за которыми открывается суть.
Взгляд сквозь ветви, еще далекий, замусоренный условной (или природной) преградой, требующий усилия, угадывания.
Лик как бы открыт, обнажен — это та часть тела, которая знакома и доступна, которая не вызывает волнения, но веселый, то есть будничный, восторг узнавания. Синтаксический дублет как бы смазывает его, повторяя природный ритм: “он двигался, он плыл” — так бежит вода и бежит время. Сначала только самый общий глагол, обозначающий саму грамматическую возможность, — двигался, только затем — конкретное плыл .
Говорящий узнает голову (именно ту часть, которая для этого служит, которая знакома). Все же остальное, лукавое — наряд — смущает и тревожит.
Первый взгляд на обнаженное тело стремителен, он только цепляется за предмет, обнаруживая его — белый хрящ — нечто почти бесформенное и даже грубоватое, прозаичное, но в таком соединении слов сквозит недоумение говорящего, связанное с непознанным.
И тело все больше обнажается и приближается. Вода (прозрачная) тоже оказывается покровом, который можно снять. Показывается нога, младенческая (естественный творительный падеж — ногой в песок — заменен винительным, что и есть неожиданность красоты, которая вроде и правильно показана, но не так, как это делается обычно).
Такой же синтаксический слом (или возврат) в последней строфе, где прилагательное появляется в конце завершенной фразы, после причастного оборота — и пугливой, как будто это что-то еще, что-то сверху всего — деталь, значащая больше простого обозначения.
Лилия, традиционный символ девственной чистоты, но листы (не лепестки) упругие . Здесь есть нечто воинственное, а значит — мужское, агрессивное (посмотрите стихотворение “Диана”1, где греческий образ очевиден, но мертвенно-литературен). Здесь и таится сюжет, потому что смущен (сильно смущен — весь ) говорящий, а не девушка, предстающая во всей красе, объятая только легкой дрожью и пугающаяся скорее неожиданной встречи, чем своей наготы. Нагота (сокровенное и тайное) принадлежит ей и только открывается (на миг) герою, который поражен (то есть повержен, побежден). И говорящий — более женщина (нечто эмоционально непрочное, подвергаемое насилию, изменению), чем та красавица, которая пышет холодом (своеобразным температурным равнодушием). Здесь и Нарцисс, который влюбляется в свою красоту, которую обнаруживает, но которой не в состоянии овладеть.
* *
*
Жду я, тревогой объят,
Жду тут на самом пути:
Этой тропой через сад
Ты обещалась прийти.
Плачась, комар пропоет,
Свалится плавно листок…
Слух, раскрываясь, растет,
Как полуночный цветок.
Словно струну оборвал
Жук, налетевши на ель;
Хрипло подругу позвал
Тут же у ног коростель.
Тихо под сенью лесной
Спят молодые кусты…
Ах, как пахнуло весной!..
Это наверное ты!
(1886)
Знакомый сюжет оказывается легко представим, прежде всего из-за самого ритма, подобранного чутким ухом, из-за такого синтаксиса, который делает обычное незнакомым (то есть в каком-то смысле неожиданным). Инверсия субъекта и предиката (“жду я”), делающая перспективу, повтор этого ожидания в следующей строке, обозначающей пространство (такое условное — пути ). И этот символический флер рассеивается, открывается местность — тропой через сад. Она была бы совсем оторванной от действительности (условной), если бы не этот зачин, обнаруживающий отношение говорящего. И только в четвертом стихе появляется условие, от которого пейзаж делается значимым, — обещалась прийти . Возвратная форма глагола дает обещание без последствий, оставляет за объектом (уже не грамматическим) право не прийти, объясняет тревогу говорящего.