Новый Мир ( № 9 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга итога. Финальная книга провального русского века. Так бы я определил “Конец иглы” в историческом ракурсе его содержания. Чем дальше, тем больше семидесятилетний совок становится немой бездной, почти неподвластной пониманию. Мифы вокруг советской эры множатся, но уже сейчас немногим дано понять этот конкретный синтез чуда, тайны и авторитета, этот кризис падшего духа, страстного и познавшего свою обреченность смерти, эту подмену веры ее хилиастическим суррогатом, тот специфический сплав рационализма и мистики в анафемской душе советского человека, распятого между грубым бытом и тотальным идеологическим проектом, сброшенного на дно тартара.
Крайне актуальный пафос сегодняшнего момента — пафос финальности — получает в этой прозе Малецкого радикально-экзистенциальное выражение.
Безбожная эпоха, по Малецкому, — это мир относительных и условных величин. В их кругу обитают его персонажи, в этом отношении вполне типичные для своего времени. Они просто забыли о Боге, даже если знали о Нем. Но однажды — шел в комнату, попал в другую — каждому из них предстоит в упор наткнуться на то, что в этом мире фикций и условностей видится единственным абсолютом: на смерть.
И оказывается, что встреча советского человека со смертью — критический апогей его существования. Момент надрыва и кризиса.
Читая “Конец иглы”, вспоминаешь самые пронзительно-надрывные советские вещи “про это” . “Смерть пионерки” и “ТБЦ” Багрицкого, к примеру. Главная героиня Малецкого, зубной врач Галя Атливанникова, — это на какой-то процент вот такая пионерка, только сильно постаревшая и вообще напрочь лишенная, конечно, патетической одержимости. Она — скорее конформистка, согласившаяся с идеологическими догмами советской эпохи, принявшая их как факт веры и даже отстаивающая их в идейных спорах со своим другом-скептиком Марком. Это вполне искреннее приспособленчество, привычное и уютное согласие на протяжении десятилетий формировало строй ее сознания, позволяя чувствовать себя комфортно — своей в том мире, который ее окружал, вопреки не самому стандартному происхождению и не самой удачной национальности. Да и разрыв между идеалом и реальностью можно было не игнорировать, а мотивировать в духе расхожей догмы, что тоже примиряло с расхожими ужасом и бредом. Собственно, именно таким и был, пожалуй, самый распространенный, “средний” тип советского человека. Рядовая такая гайка, в самом приблизительном восприятии личности героя.
Впрочем, как уже замечено, социальная типизация интересует Малецкого далеко не в первую очередь. И я бы сказал, что мы имеем у него обобщение несколько иного свойства. Не во всем не прав и Юнг. Если есть на изнанке души архетипы, то есть и их воплощения, реализации. Разумеется, мало оснований грубо навязывать Малецкому прямую, как штык, апелляцию к универсалиям культуры. Но крупность его заявки самопроизвольно выводит именно к такого рода аналогиям. В Гале угадывается, по архетипической логике, сама Россия с ее безначальной женственностью, опознанной так сильно в начале ХХ века Блоком, Бердяевым и Розановым, — смиренно-покорной, ласково-нежной и — непредсказуемой. (Смешно говорить, но надо сказать: дело в данном случае, разумеется, не в “чистоте крови”, а в воплощении одной из самых глубинных русских тем. В этом контексте и конкретно-историческое содержание опыта героини не исчерпывает полного смысла возникающих перед нею и нами проблем.)
…И вот, уже в глубокой старости, однажды ночью происходит мистическое событие — героиню навещает смерть. Так она это поняла. Пришла, побродила и отошла. И фетиши эпохи бледнеют и вянут только от одного студено-мрачного веяния внезапной гостьи.
Помните стылую унылость советских похорон, лязгающий металл и кричащий кумач, а еще — немое богоборчество советских кладбищ? Начиная с того, которое у красной стены, и кончая любым и всяким... И вся эта эпоха ушла наконец в холодную, безнадежную могилу. В необратимое гниенье и тленье. В бобок. Каюк ей… Но люди. Ведь были же люди, не просто призраки или фантомы (как остроумно, но едва ли правильно выразился однажды некий критик). Все это так волнует и так близко, так интимно касается тебя. Как спасти этих людей, живших и умерших без Бога? Неужели они обречены? Наши близкие, наши родные, да просто товарищи по эпохе… Как это нам перенести? Как не зарыдать во весь голос над кумачовыми гробами из еловых досок?..
Да, молитва о них. Но она лишь подспорье — не меньше, но и не больше. Когда уже нет ничего, что остановило бы неудержимое паденье в мрак небытия, остаются Божьи милосердие и любовь. Де профундис… Де профундис… Из смрадной бездны греха, из провала пустых времен, с дикого поля расхристанной страны — взывая… и веруя.
Скажем прямо: исторический план, связанный с предельным обобщением и экзистенциальным прочтением опыта советского человека, — не единственный в прозе Малецкого. Ведь потеря человеком Бога происходила и случалась не только в советской России. Вот и современная Европа своими путями пришла к не менее, кажется, острой ситуации того же типа, о чем так внятно говорят сегодня тот самый Уэльбек или, по-своему, например, Аррабаль (прочитал тут его “Канатоходца Господа Бога” — сущий бред, а бьет наотмашь)... Сторож, сколько ночи? — На нас, кажется, хватит…
Маленький человек гиблых советских времен у Малецкого — это и человек глобальной безрелигиозной эпохи вообще. Писателя, кажется, интересует не исключительно советская конкретика и даже вообще не столько она, сколько общая логика и парадоксия существования без веры — в финальный момент этого самого существования. Абсолютизм смерти упраздняет не сугубо советский опыт. Он упраздняет любой сугубо посюсторонний опыт человека — и именно в меру его сугубой посюсторонности.
Замечательно последовательно, аккумулируя средства притчи и совмещая в судьбе героини предельно конкретное и предельно общее, наш автор анализирует ресурс разнообразной аргументации, призванной обеспечить надежным оправданием жизнь, сосредоточенную в пределах здешнего бытия. Отмечу, кстати, что этот поиск героини предъявлен в романе со всей отчетливостью, но писатель оговаривается: “<…> вопросы, которые прежде почти никогда не приходили ей в голову, а если приходили, так она с легкостью отмахивалась от них, вдруг зазвучали в ней беспрестанно и бесперебойно, опять же не словесно, а вот этими уколами и зацепами, зарубками сознания, — и если приходится передавать их словесно, развертывая то, что несли в себе зарубки и уколы эти, то только потому, что другого, более совершенного, чем словесный, способа литературного, письменного изложения чувства и мысли — пока еще, к несчастью, не придумано”.
Старуха Галя копает, как крот, пытаясь для себя понять, зачем же она жила — перед лицом утрат и одиночества, в канун небытия. И оправданий у нее в итоге не находится. Однако по ходу своих мыслечувств она — с гимназических времен атеистка — самопально открывает вдруг для себя наличие некой одушевленной силы; Силы. Той, которая играет человеком, как слепым кутенком, и, наигравшись, отправляет его в помойное ведро. Вот здесь и начинается, здесь и происходит центральное событие в ее жизни. В ее духовном опыте. Она, эта закисшая в своей квартире провинциальная дура, эта проржавевшая гайка великой спайки, вдруг открывает в себе ресурс бунта. Всем остатком своего скудельного существования Галя восстает на неправедную, в ее понимании, Силу, обрекающую человека сначала на страдание, а потом на небытие.
(Не могу в этой связи не указать мимоходом на буддийские рифмы, которые временами возникают у Малецкого. Но эта тема решена им с тем драматическим пониманием, в традиции западной духовности, что выгодно отличает этот художественный опыт от все-таки не весьма духовно заглубленной в экзистенциальный план прозы наших “необуддистов” — Пелевина или Иванченко.)
Вот новый масштаб личности персонажа у Малецкого! По сути, его героиня, сама это не сразу поняв и оценив, восстает на Бога. Ее новый опыт — классический опыт богоборчества. И встречается она — впервые — именно с Богом. Смерть — только псевдоним.
Героиня обманулась, ошибкой узнав в Боге дьявола. Но она не обманулась в мотивах, в содержании предъявляемого счета. Удивительный духовный сдвиг в том и состоит, что, восстав на Бога, героиня наконец хоть в чем-то обретает незыблемо прочную позицию. За жизнь против небытия, за добро против зла, за сострадание и милосердие. Идеологическая хмарь отступает. Восстание оказывается вариантом личной молитвы, способом веры.