Новый Мир ( № 9 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знакомый сюжет оказывается легко представим, прежде всего из-за самого ритма, подобранного чутким ухом, из-за такого синтаксиса, который делает обычное незнакомым (то есть в каком-то смысле неожиданным). Инверсия субъекта и предиката (“жду я”), делающая перспективу, повтор этого ожидания в следующей строке, обозначающей пространство (такое условное — пути ). И этот символический флер рассеивается, открывается местность — тропой через сад. Она была бы совсем оторванной от действительности (условной), если бы не этот зачин, обнаруживающий отношение говорящего. И только в четвертом стихе появляется условие, от которого пейзаж делается значимым, — обещалась прийти . Возвратная форма глагола дает обещание без последствий, оставляет за объектом (уже не грамматическим) право не прийти, объясняет тревогу говорящего.
Жалоба героя живописна, она передана традиционно (даже народно-поэтически) — “комар пропоет”. Но разница в четыре этажа между тем параллелизмом, который может быть в народной песне, и той тонкой игрой, которую ведет Фет: возвратная форма глагола (“плачась”) обозначает жалобу, ни к кому не обращенную. Дело опять в самих словах, в их стяжениях: листок свалится (не “клонится”, не “обронит”): здесь и по-житейски просто, и небывало уныло. Глагол отнесен в будущее время, как возможность (все только ожидание). Слух растет (так герой обращается только в одну из своих возможностей, и это его качество сравнивается с природным, но сравнение почти лишнее, потому что живописна седьмая строка, а в восьмой только условие, которое сопротивляется вычитанию, — такая дань традиции).
Романтическая струна и сельская ель, хриплый зов коростеля (но пространство всегда построено без учета символического ряда, местоположение этого коростеля такое, что он становится видимым тому, кто не поддается полному отождествлению с говорящим субъектом). Дело еще в том шуме, который рождают буквы: песенка забывается в этом жалобном рокоте, не монотонном (как в народной песне), но всеобъемлющем, хрипит сам словарь, сам язык (принадлежащий Фету, а не традиции).
Тишина, рождаемая природой, внезапная гармония утихомирившегося пейзажа — облегченный вздох и подарок — наверное (то есть наверняка) — ты, явление желанного.
Иннокентий Анненский
Анненский бывает очень напряжен. Местами эта “школярская” поэзия не звучит, утяжеленная традицией, Лермонтовым или Блоком. Чужое слово в новом словаре неизбежно остывает, лишается необходимой непосредственности. Но скрытая сила — в композиционном сдвиге, когда в провале между словами начинает обнажаться другой мир, понятый вновь или вдруг, ощущаемый каким-то особым, чистым глазом. Это всегда похоже на откровение, на причастие, возможное только в стихотворении мастера, познавшего закон или нашедшего лазейку, пусть нечаянно: это обнажение — и только оно и есть искусство, его правда и страдание.
Nox vitae2
Отрадна тень, пока крушин
Вливает кровь в хлороз жасмина…
Но… ветер… клены… шум вершин
С упреком давнего помина…
Но… в блекло-призрачной луне
Воздушно-черный стан растений,
И вы, на мрачной белизне
Ветвей тоскующие тени!
Как странно слиты сад и твердь
Своим безмолвием суровым,
Как ночь напоминает смерть
Всем, даже выцветшим покровом.
А все ведь только что сейчас
Лазурно было здесь, что нужды?
О тени, я не знаю вас,
Вы так глубоко сердцу чужды.
Неужто ж точно, боже мой,
Я здесь любил, я здесь был молод,
И дальше некуда?.. Домой
Пришел я в этот лунный холод?
(Из книги “Кипарисовый ларец”, 1910)
Картина почти неясна, хотя тайна поэзии есть ясность. То, что непредставимо глазами, является в слове, в шевелении языка, который обнажает свои возможности.
Картина сумерек дана не сразу, но как возвращение (воспоминание) к тому состоянию, которое отрадно, — крушин и жасмин (уже тронутый болезненным хлорозом), соединенные тенью, похожей на пятно крови. Этот мир страшен (несколько картинно, во вкусе начала века), но не перевернут.
Что-то происходит с миром, который меняется, начинается таинственное шевеление — ветер — упрек и напоминание.
Пейзаж стянут в геометрию почти заприродную, черные извивы и тени на/в белом круге.
Сад (земля с ее изобилием) и твердь (небо, меняющее мир) не соперничают и не отражаются — они связаны через это ощущение конца бытия, где нет слова и цвета.
Страх, отбрасывающий говорящего обратно, — воспоминание не только утешает (возвращает цвет), но и усиливает ощущение космического ужаса — “что нужды”?
И вдруг что-то разжимается, пространство оказывается присвоенным, и уже отсюда странным кажется мир тот, дневной: “неужто ж точно?” — в этом неузнавании страшная тайна природы, своей природы, имеющей температурный предел — холод.
Маки в полдень
Безуханно и цветисто
Чей-то нежный сгиб разогнут, —
Крылья алого батиста
Развернулись и не дрогнут.
Все, что нежит — даль да близь
Оскорбив пятном кровавым,
Жадно маки разрослись
По сомлевшим тучным травам.
Но не в радость даже день им,
Тёмны пятна маков в небе,
И тяжелым сном осенним
Истомлен их яркий жребий.
Сном о том, что пуст и глух
Будет сад, а в нем, как в храме,
Тяжки головы старух…
Осененные Дарами3.
Стихи вырастают из неопределенности, из неполного обозначения — чей-то нежный сгиб. Из букв, складывающихся в глагол, — “разогнут”. Такой жест обычен, но в сочетании, в лингвистическом стяжении — это почти фантастическое что-то, непосредственное сближение с объектом, который открывается взгляду, замечающему больше других.
Говорящий разнежен этими пятнами, пространство дано только как возможность, как два фокуса зрения — даль и близь.
Короткая форма прилагательного, поставленная в начало стиха — “тёмны”, — делает акцент на этом цвете, превращенном в предикат, в активность.
Осень дана только как ожидание. Дана как изобилие и порча — романтическое и традиционное соединились в перевернутом мире сна.
Отсутствие движения — “не дрогнут” — оскорбление цветом, какой-то избыток, жадность — почти полет тех крыльев, которые даны в первой строфе — в небе — как будто герой оказывается внизу, под цветами — может быть, спит (положение спящего, но взгляд бодрствующего).
“Пуст и глух” — короткие формы повторяют синтаксический рисунок пятого стиха. Сад, метафора природы, в котором коробочки спелых маков напоминают головы прихожанок — старух, причащающихся из потира той жизни, которая больше земной.
1 Интересно, что для современников (Боткин, Дружинин, Тургенев, Некрасов и даже Достоевский) это стихотворение как раз и было — красивое. Об этом в статье: Благой Д. Д. Мир как красота. — В кн.: Фет А. А. Вечерние огни. 2-е изд. М., “Наука”, 1981, стр. 566 — 567.
2 Ночь жизни (лат.).
3 Стихотворение существует только как вариант стихотворения “Маки”, вошедшего в “Кипарисовый ларец” в составе “Трилистника соблазна”.
Взыскание погибших
Юрий Малецкий. Конец иглы. Неоконченная повесть. — “Зарубежные записки.
Журнал русской литературы” (Германия, Дортмунд), книга седьмая (III — 2006).
Может быть, это не для всех очевидно, но я давно и твердо уверен, что Юрий Малецкий — лидер современной русской прозы религиозного горизонта. И лишь глобальные деформации актуальной литературной карты мешают многим это принять и осознать.
Новая вещь подтверждает этот его статус. Скажу больше: она и для самого автора открывает иные возможности и перспективу… “Конец иглы”, думаю я, обречен на то, чтобы представительствовать от текущего момента русской словесности и в исторической перспективе, и в пространстве мировой литературы начала XXI века.