Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут ещё почтовый подарок прошлого.
Рим, 29 марта 1914 года
Теперь – в палаццо Фарнезе, давно к нему подступался.
Вход – только по предварительной договорённости, я отправил письмо, дождался ответа-приглашения.
Рыцарский замок, облагороженный, перенесённый в город?
Соснин охотно взял романский след в планах ренессансных и раннебарочных дворцов, где, как в рыцарских замках, к парадным, сочившимся роскошью залам могли примыкать темницы.
И далее:
Выразительность захватывает все чувства, покоряя пространство, заряжая магией пустоту; изобразительность приманивает всеядный глаз, насыщает его иллюзиями на плоскости. Но умозрительное разграничение это исчезает в прихотях обратимостей. Художественные смыслы перетекают…
Судя по напору впечатлений, Илья Маркович не задержался на безлюдной заспанной площади у высохшего фонтана с античной ванной, созерцая расчерченный тягами, равномерно пробитый окнами фасадный панцирь с рустованным центральным порталом и накладными каменными стяжками на углах; впрочем, фонтану, одному из двух, одинаковых, он уделил внимание: каким же трогательно-уморительным получилось составное трёхчастное сооружение – в изысканное, со скруглёнными лепестками, барочное блюдце была помещена грубоватая, с непропорционально высокими, чуть наклонными бортами античная ванна из терм, а уже из ванны вырастал собственно фонтан, напоминавший то ли вычурный антикварный канделябр, то ли сработанный ювелиром корпус керосиновой лампы для гулливеров.
Далее Илья Маркович, приближаясь к входному порталу, не скрывал попутного удивления – неужели на этой пустынной площади, между этими фонтанами, когда-то толпы шумели на боях быков, на итальянской корриде?
Но не стоило отвлекаться.
«Только раз, только миг человеку всё небо открыто» – почему-то забормотал я корявый пястовский стих, войдя во двор, – Илья Маркович будто бы вошёл в запертый для посторонних складень, будто один он, первым на белом свете, был допущен в сердцевину пластической тайны, разгадку коей именно ему младший Сангалло с Микеланджело завещали донести миру вопреки бессилию языка; вошёл, испытал восторг.
Панцирь, как кажется, ренессансный, или – с учётом разорванных фронтонов над окнами третьего этажа, чрезмерно поднятой фасадной стеной с карнизом большого выноса – почти, условно говоря, ренессансный, а нутро… Воплощённая переходность! Ордерная строгость и соразмерность всех элементов палаццо Канчеллерия, находившегося поблизости, всего в двух минутах ходьбы, забыты? Два первых этажа, возведённые Сангалло, ещё хранили традиционную серьёзность, отличались от ренессансных образцов лишь большей массивностью и сгущенностью деталей, но Микеланджело, своенравный, безоглядно-отважный, своим третьим этажом преобразил пластику всего дворца, вольно ли, невольно, свершил победоносный переход от ренессанса к барокко. Начал, сломав идеальные пропорции, с карниза, мощного карниза с явно преувеличенным полем для мощной тени на главном фасаде, ну а внутренний двор… Нет, я, конечно, не знаю, точно ли с Микеланджело началось барокко, но уверен, ибо не могу не верить глазам, что он, неистовый, одержимый, первым столь полно выразил характерную для барокко невозможность остановиться – в старательно выисканные и так хорошо знакомые, звавшие к повторению желанных гармоний формы внезапно вселился дух саморазрушения, связные элементы – карнизы, колонны, пилястры – рвались к подвижной бесформенности, свободе от канонических правил их сочетаний. Художественная энергия побеждала предписанные формам ренессансной традицией покой и сухость. Резной, песочно-землистый камень, затворённый на пыли веков, сотворённый… неземная гармония на земле… – не стыдился чувств Илья Маркович. Его, однако, отрезвила странность увиденного, он смахнул слезу умиления, умеряя жадность глаз, принялся раскладывать формы-образы в условном порядке, снизу – вверх.
Аркада первого этажа привычно очерчивала периметр двора, но это была не чисто-ренессансная, воздушная аркада на тонких колоннах, – арки покоились на объёмных пилонах с накладными дорическими полуколоннами; лежавший на их капителях архитрав служил нагруженной балкой и… изображал – под окнами второго этажа – декоративную балюстраду.
Во втором этаже ионические полуколонны накладывались уже на пилястры, копировавшие профили и карнизные членения нижних пилонов; с пилястры на пилястру перекидывались нарисованные – со слабым рельефом – арки. Сквозная несущая аркада первого этажа словно пародировалась на втором – в плоскость стены под дугами нарисованных арок вписывались окна с треугольными фронтонами, выше, над ними, тянулся пояс-фриз с лиственными гирляндами.
Фасадные стены на третьем этаже расчленялись двуслойными пилястрами с коринфскими капителями – пилястра накладывалась на пилястру, изображение на изображение; окна накрывали эллиптические фронтоны…
Илья Маркович нудно перечислял увиденное, но пояснительные слова его на сей раз безотчётно перекликались со сбивчивым устным комментарием и картинкой, которая сама собой мистически оживала перед мысленным взором Соснина. – Это Рим, Рим, не перепутайте, палаццо Фарнезе в Риме, – звучал в ушах взволнованный голос Гуркина, а из далёкой-далёкой тьмы на смятый экранчик институтской аудитории выплывал, ёрзая от гуркинских косноязычных похвал, величаво-спокойный кадр, взятый фотографом в духе итальянской перспективы с фронтальным, пятиоконным по ширине, фасадом и симметричными сокращениями боковых крыльев дворца; с густой тенью аркады, ковровыми, крест-накрест и по диагоналям, утемнениями замостки. И тут, пока Соснин прислушивался к ускорявшемуся биению своего сердца, Илья Маркович покончил с изнурительными перечислениями, вернулся к уколовшей глаз странности.
Аркада первого этажа несла на себе всю тяжесть… Но чем выше, освобождаясь от нагрузки, возносились фасадные стены, тем массивней, пышней, выглядели они – реальный вес уступал весу символическому по мере убывания кверху связной, общепринятой выразительности: дорический ордер надстраивался ионическим, тот – коринфским; объёмные пилоны придавливались их сплющенными дубликатами, пилястрами, те – пилястрами сдвоенными. Тяжесть, накапливаясь и возрастая, обращалась в фикцию. Комбинируясь из канонических фрагментов по гениальному произволу, детали, казалось, набухали, нервически тянулись к карнизу дворца, да, именно так: всё, что рельефно лепило и расчленяло стены – арки, балюстрады, фронтоны, картуши, гирлянды – всё зрительно утяжелялось и при этом тянулось ввысь, опрокидывая земной закон, сопротивлялось, если тут уместно такое слово, не материальному весу камня, а весу возвышенному, силилось удержать мироздание, хотя одно только бездонное небо голубело над карнизным венчанием. Всё откровенней заигрывая с изобразительностью и лёгкостью, если не легковесностью, многосоставная форма достигала бутафорской массивности – как и подобало образной опоре небесного свода, имитировала мускулистость, упругость, словно была высечена из монолита. Парадокс или…? – вопрошал Илья Маркович, явно гиперболизируя перегруженную излишествами, довольно-таки суховатую при всей её пышности, как привык считать Соснин, композицию, никоим образом им не принимавшуюся прежде за кульминацию барочных безумств. Хотя эфемерная, порождённая лучом волшебного фонаря картинка, которая запомнилась Соснину, покрасовалась да и соскользнула со светоносного квадрата во тьму, а римская барочная натура – благо, покончив с покоем и негой, не знала меры – наверняка могла перевозбудить.
Между тем, Илья Маркович, успевший уже восхититься и более поздними, исполненными братьями Карраччи, пьянящими росписями свода над большой галереей дворца, – вызов заурядности, пошлой рутине – переходил к вполне смелым для своего времени – хоть вставляй в лекции Шанского – соображениям. (Петербургская пространственная традиция – замечал Илья Маркович в скобках – вывернула наизнанку средиземноморскую, дворы доходных домов – голые, художества вынесены наружу, на улицы, дабы поражали всех горожан. Мы, правда, страна фасадов).
Похоже, он приближался к главному.
Дворец являл идеал строения – не только бытовым, но и символическим ядром его был патио. Сгущение тянувшихся к небу античных форм превращало патио в пантеон, искусство славило в нём самоё искусство. Художественная страсть не затвердевала – камень пульсировал, его теснила изнутри колдовская сила – раздувала, искала выход, непрестанно взламывала гармонию, с которой едва обвыкался глаз.