Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну как, Гурик, не надоело? Терпи, дорогой.
Итак, Гурик, мы на веранде грязноватого кабачка, на столе – яблоки, блюдо с козьим сыром, травами, вялеными маслинами. Напротив веранды – дремлет необитаемый, сложенный из коричневого туфа дворец, измученный переходом от ренессанса к барокко. Налево, к зазеленевшему вдали горному склону с пылевым облаком масличной рощи, тянется, искривляясь, улочка, справа, в перспективе другой улочки белеет увенчанный пиками и стрелами угол собора.
– К чёрту серьёзность, не терплю художников в футляре, – шутливо резюмировал впечатления от соборных фресок Тирц, всё ещё мысленно любуясь прозрачными, расплывчатыми, сине-голубыми мазками, розоватой бесплотностью наготы, – не зря мы сопротивлялись напускной серьёзности Синьорелли, поняли то, что он от нас так искусно пытался скрыть: настенные изображения, будь то чудеса антихриста или дантов хоровод потерянных грешных душ, призваны ласкать глаз, подобно обоям с тюльпанами, птичками… Поняли, и теперь…
Просветлённые провинциально-наивной готикой, облачными фресками, мы с лёгкими сердцами предавались питейным радостям – осушая слезливые стаканы, отодвигали на потом початую бутылку, пробовали из новой, за каждой словоохотливый кабатчик, деловито надевая вытертое пальто на рыжем меху, спускался по каменным ступеням глубоко-глубоко под землю, говорил, в старинные катакомбы, где бутылки хранились в прохладе среди скелетов. Тирц чутким памятливым носом улавливал ароматическое родство орвиетских вин с пьемонтскими, впрочем, после долгих сопоставлений мы сошлись на том, что лучшие в мировом меню ординарных вин, и впрямь, итальянские, а в конкуренции дорогих, отборных сортов, конечно, первенствовали французские. Сии вакхические банальности подвигли, однако, Тирца на искромётную лекцию о суливших демонические галлюцинации и бурления крови красных испанских винах, кои он досконально знал, – именно знал, не любил! Из козней тамошнего солнца и винограда он выводил экзальтации горячего, если не горячечного иберийского католицизма, жестоких страстей его, крестом осенённых: географических захватов, испепелений ереси; а художнический жар, пылкость? – и ну нахваливать одному ему известного набожного и безумного зодчего-каталонца, увы, имя растворилось в винных парах. Потеплел, потом вспыхнул коричневый дворец, черепица на дальних крышах занялась оранжевым пламенем, но мы как пили, так и болтали, перескакивали от темы к теме. Пьяный язык не только разоблачал трезвый ум, являлись прихоти мысли, её извивы, круги. Тирц с хрустом надкусил яблоко… следуя за Соловьёвым в стремлении раздвинуть завесы видимостей, он рассыпался в похвалах недавно открытому им французскому сочинителю-бергсонианцу, который любой свой эмоциональный, интуитивный позыв, возвращавший в прошлое, воплощал в волшебной словесной вязи. Восхваления сочинителя, едва издавшего свой первый роман, никем, кроме Тирца, как понял я, не отмеченный, зато внушительно-многословный, перетекали в невразумительные пересказы прочитанного, свидетельствовавшие, на мой взгляд, о заслонении мира новыми завесами, новыми словесными видимостями, но как бы не увлекался сам, как бы не распалялся Тирц, он не спешил убеждать, просвещать, лишь с помощью безвестного сочинителя-парижанина выговаривал свои мироощущения, смешивал и перемешивал их, чтобы получать поводы снова и снова извлекать из невообразимой мешанины обрывки ранее сказанного, пытаться бегло намеченное домысливать, развивать, уточнять. Складывалось впечатление, что за винопитием на фоне собора он лишь распевался, пробовал голос, ничуть не смущаясь, когда давал петуха. Нет нужды добавлять, что я не ошибся – главные арии были впереди.
Так-так, ну и письма тогда строчили!
Мягкие краски заманивали вглубь Умбрии, звали поломать первоначальные планы, повернуть к Ассизи, хотя и я, и Тирц там уже побывали прежде и успели всласть обсудить чудо-город, обнесённый мощными стенами, спящий на склоне холма, рассечённого вдоль склона прямыми длинными улицами с темноватыми средневековыми домами и суровыми соборами, словно готовившими взгляд к встрече с главным пространственным и символическим узлом города – сопряжёнными воедино верхним и нижним храмами. Поперёк холма проложены узкие улочки с лестницами, поднимаясь или спускаясь по ним, натыкаешься сплошь и рядом на неожиданности; выходишь к романской ли базилике, башне ратуши с примыкающим к ней античным, отлично сохранившимся портиком храма Минервы. Гурик, обрываю себя, всё это надо своими глазами видеть. Вот и нам захотелось, раз уж мы заехали в Умбрию, увидеть Ассизи вновь, но…
Так-так.
Прежде, чем вернуться в Рим, мы намеревались также заехать в Витербо, цитадель пап, однако сильнейший грозовой ливень накануне размыл горбатую дорогу, путь нам преградил утонувший в грязи допотопный дилижанс, и, почертыхавшись, Тирц дал задний ход.
Так-так-так.
– Смотрите, смотрите! Рим – это невиданное ристалище эпох, где ещё язычество и христианство сшибались в столь безжалостной плодотворной битве? И языческий Рим не повержен, нет, поле эпической битвы усеяно символами торжествующей утончённости, выброшены щедрые побеги в новые времена, вот, гениальное озарение римлян, арка. А Пантеон с посулами высокой бездны? – образный поток света непрестанно орошает наши души из круглого окна в небо! – выпаливал Тирц. – Гляньте-ка, гляньте на руины! – худющая рука обводящим жестом вылетала за приспущенное стекло авто в палевую пелену зноя, – века сбросили с капителей обузу балок, фронтонов, каменные цветы на длинных стеблях потянулись к солнцу. И незачем теперь запоздало кланяться Винкельману, наново возрождать романтическую эстетизацию руин, глотать слёзы в жалостливых умилениях порушенными красотами. Символические цветы, которые взметнулись над останками античных стилобатов и зарослями шиповника, вдохновляют уже на эзотерические прорывы в красоту как высшую целесообразность! Долой путы, догматы, долой вековечное иго трёхчастного трюизма Витрувия! – поигрывал рулём Тирц; мы огибали имперские форумы, оплавленные предзакатным огнём.
Возвращение из Орвието едва не доконало меня – мутило на зигзагах узкой дороги, во рту першило от пыли. А Тирц немилосердно изводил красноречием, от острых, злых суждений его касательно зодчества ли, выморочной нашей истории поначалу бросало в оторопь, но вскорости сомнения в проницательности столь переперченного ума побивал певческий дар внушения. С нескрываемым наигрышем он повышал или понижал голос, менял интонации, тембры, сотрясался от клокотанья праведного гнева в хилой груди и вдруг принимался хихикать, будто изнутри щекотали. Стоит ли удивляться, что я, угодник всякого лицедейства, покорно нацепил маску простака и развесил уши? И повторюсь для полноты картины: разнозвучные филиппики свои он снабжал комичным гримасничанием, взлётами костлявых рук – баловень салонов, словно витийствовал у камина, а не правил в горах машиной – свою жизнь, вкупе с жизнью квёлого пассажира, он безбоязненно доверял судьбе.
– Нет, я не фаталист, – ёрничал Тирц, – но уже и не смиренный католик, молитвенно ждущий, когда пред ним отворят врата небесного царства, – припомнилось Анино с Костей венчание, нахохленный, птичий силуэт Тирца в костёле на Ковенском… куда там! Непревзойдённый оригинал, он, тепло принятый в ватиканской курии, Пия Х, аудиенции которого удостоился, называл презрительно мозгляком, а сам мечтал о церкви, где когда-нибудь породнились бы ересь и ортодоксия; пока же в мировой столице католицизма надумал поклоняться экзотическому божку, эдакому гибриду Будды с Марком Аврелием. Для вящего эффекта Тирц, не сбавляя скорости, повесил на указательный палец чётки и медленно потягивал цепочку, дабы я зримо ощущал соскальзывание будущего в настоящее, затем – в прошлое, тогда как, пояснял, настоящее, то бишь палец, пусть и при механическом перемещении по Вечному городу, недвижимо, постоянно, стало быть, только настоящее есть реальность, в ней и надлежит жить. После представления наглядной формулы новейших верований ловко подхватил руль, круто свернул и затормозил у внешне невзрачной, но давно, как признался, облюбованной им таверны, дабы и я отведал, – усмехнулся он, – пиццу богов.
– Долой априори! – мы уселись за стол, накрытый красно-белой клетчатою клеёнкой, тучный повар взялся мять, раскатывать тесто по мраморному прилавку. – Долой, долой! – вскипал Тирц, велел, не мешкая, откупорить… и – предупреждал. – Итальянскому простолюдину ли, аристократу-гурману пицца подаётся исключительно для начала, чтобы грубо утолить первый голод, лишь затем… я вспоминал, что и кавказские застолья начинались с горячего, размером с большую сковороду, круга хачапури. Затем Тирц рекомендовал непременно распробовать тортеллини со спаржей, но, разумеется, после клёцок, картофельных клёцок под острым сырным соусом, и обязательно, – подзывал официанта, – обязательно руколу, сладковатую, пахучую, с пармезаном; жадно отпивал Bardolino, терпкое, маслянистое.