Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ульрих устроился вольнонаемным обратно в ту же шарашку. Подготовиться к московским расходам, подготовиться к московской борьбе. Выезд в Швейцарию уже не казался неосуществимым. Ясно, никто его в Швейцарии не ждал… Но не ждали и в СССР на воле.
К лету пятьдесят седьмого все было приготовлено, кончено. Ульрих взял расчет, документы в Ижевске и двинулся в Москву ходатайствовать о гражданстве. В посольство Швейцарии. В то самое, куда шла в очень давнем году мадемуазель Флери, в фильме ставшая стройной Ларой, мимо Живаго, задыхавшегося в трамвае, ползущем от университета к Солдатенковской больнице, сейчас она Боткинская.
Купейный вагон Ижевск — Москва. В поезде играли Второй концерт Рахманинова. За окнами двигались мокрые луга в пупырышках кочек и тонкие, в красноватой дымке ветви берез.
Где было поселиться? Ткнулся в гостиницу с надписями в коридорах «Уважайте труд уборщиц». Без блата не было никаких шансов пробиться туда. Пришлось идти к единственному, кто готов был принять, с кем сидел, — к Левкасу, на Второй Крестовский, с просьбой подыскать ему комнату. Тот предложил заселиться прямо к себе, широко поступил. Проявлять благородство Левкасу пришлось недолго: Ульриху, разобравшись, официально и уже как иностранцу дали возможность вселиться за свои деньги в новопостроенную к фестивалю молодежи «Украину». На том же этаже жил громогласный коллектив национальной песни и пляски из Франции. Ночью спать они ему не давали, репетировали в номерах. А где им было топать еще.
С утра, испив чаю в гостиничном буфете, Ульрих ходил по знакомым бульварам — сколько же по ним он башмаков истоптал! Неужели прошло двадцать лет? Шахматисты на Гоголевском играли, вдвинув куски фанеры между рейками скамеечных спинок. Ульрих прошел, понаблюдал, раз или два подсказал ходы. На улице Горького от Пушкинской до Охотного, этот квартал теперь, как он узнал, именовали Плешкой, двигались какие-то молодые пестроодетые. Каждый день с неба обрушивались ливни, неожиданно, стеной. Все пустело. Газета жаловалась: «Столь мокрого лета не видели сроду. Исправьте прогноз, измените погоду!» Дело в том, что близился фестиваль студенческой молодежи, требовалось солнышко. А когда оно вышло наконец, Ульрих поразился новым приметам времени: на прожаренных солнцем ступеньках правительственного здания, повесив пиджак на ручку циклопической двери, распростерся загорающий недоросль в расстегнутой рубахе, и стражи закона не думали трогать его.
На Сретенке перед открытием магазина «Молоко» пол-улицы по-прежнему загораживали наваленные и наставленные бидоны. Продавцы по утрянке не успевали их втащить. У Рижского вокзала фланировали дворничихи с метлами, летом в валенках, обмотанные платками — лиц не видно. Переодетые мужчины, ни дать ни взять.
Архитектурный облик Москвы (Ульрих мысленно обратился за мнением к родителям) изменился невероятно. Архитектура послевоенного десятилетия поживилась всем, что сама же в прежние времена вытесняла или устраняла: орнаментикой модерна, палладианцами Петербургской академии, смелостью конструктивистов, рельефностью нью-йоркских фасадов. Чувствовалось, что это столица империи. Что город извлекает энергию из власти над целой гирляндой стран, свивая в жгут многочисленные народности и нации, утрамбовывая многолюдье, сбивая ликторские пучки и плетя венки, которых столько на фонтанах Сельскохозяйственной выставки и в оформлении метро.
Разглядывая эклектику и вертикали, Ульрих припоминал подлое высказывание Фейхтвангера: «Вавилонская башня. Когда из этой гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый воздух Советского Союза, дышать становится легко. Здесь не прячутся за мистически-пышными фразами, и счастье благоприятствует работе: люди, строящие башню, хорошо понимают друг друга. Да, да, да! Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да!»
Нет, нет, нет! Хватит с него вавилонов. Ульрих в лагере детально обдумал план. В ненавистную Германию — ни за что. Требовалось уговорить швейцарское посольство. Чтобы послали запрос в Аванш, на родину матери.
При беседе с барышней из Лозанны выяснилось, что воспринятый в детстве от матери французский не только не забыт, но что Ульрих говорит с выраженным швейцарским акцентом. Это дополнительно расположило к нему и секретаршу, и собеседника-дипломата.
Оставалось дожидаться формального решения, наведываться, узнавать.
Посольство занимало бывший особняк Беренса в Большевистском переулке и было очень некрасивое. Поэтому Ульрих равнодушно уходил от Большевистского, предпочитая догуливать до ярких посольских особняков, мимо которых советские люди даже по другой стороне улицы ходить боялись. Ульрих же приближался вплотную, разглядывал колонны, фризы, гаргули, а милиционер в жестяной будке, живая гаргуль, выкаченным глазом косился на Ульриха.
Москва уж была не та. Но родителей в ней Ульрих, можно сказать, снова обрел. Где расстался — там они его и дожидались. Не в телесном облике, а в виде немолчных собеседников. Наконец им нашлось время и место поговорить от души. О чем они охотнее всего втроем болтали? Конечно, об их деле — архитектуре. Папа с мамой — о контурах, Ульрих — о символах. А чтоб Ульриху было интереснее, те двое припоминали что-нибудь любопытное о каждом доме. Анекдотический, авантюрный штришок.
Точно как в первые годы, когда Ульрих, одиннадцати— и двенадцатилетний, не увиливал еще от совместных прогулок. Теперь эти рассказы оживали в его воображении. К примеру, про итальянское посольство, где чего только на фасаде не наворочено, ордер ампирный, декор псевдобарочный, особняк Берга, куда попасть было нельзя, так что Ульрих впоследствии вызнавал от вхожего Вики:
— А как выглядит Красный зал, где в восемнадцатом Блюмкин застрелил немецкого посла фон Мирбах-Харфа?
И еще: — А ты был в Спасо-Хаузе? Внешне он стильный, интересно было бы узнать, внутри как там?
И еще: — Как изнутри выглядит дом Второва, где в тридцать пятом году Булгаков был на балу у Сатаны? Где «медведи в икре»?
Верно делал Ульрих, что активно бродил по Москве в пятьдесят седьмом году летом. Еще б не верно! Именно поэтому он поспел высвободить Люкочкину руку в последнюю минуту перед неминуемым несчастьем. Тогда, на углу Садового кольца и Первой Мещанской. И расценил это как символ, со своим неизбывным романтизмом и мистичностью.
Мир подал ему сигнал, испытал в нем потребность. Годы жил мир без Ульриха, а тут, оказывается, Ульрих опять занадобился миру. И утраченным родителям, и еще не обретенной невесте.
Ульрих поэтому ожил.
Самый главный, живительный для человека сигнал — когда на него есть запрос. Занадобился же Дрездену после бомбежки — описатель. Картинам, плакавшим в темноте, понадобился спаситель. Так и теперь бумагам, страшащимся забвения, нужен Вика!
Именно такой запрос подымает человека в полет.
И взыграла тогда в Ульрихе всеохватная страсть, побуждение к поступку. Хотя с Люкой рок его разлучил, но Ульрих сумел разыскать иголку в стоге сена. Через десять лет увез и Люкочку, и родившееся тем временем чадо от киевских каштанов к парижским. От несъедобных к съедобным.
Началось все с того — это поет у Вики в памяти многократно повторявшийся Лерин рассказ, — что Ульрих вечером одиннадцатого августа пятьдесят седьмого года, в день закрытия молодежного фестиваля, побывав у знакомого, проживавшего около Рижского вокзала, поблагодарив за какую-то помощь и окончательно распрощавшись перед отъездом в Швейцарию, вышел, по своему обыкновению оглядел внимательно мир и увидел в фестивальной толпе, как семенит по Мещанской (имечко какое обидное, огорчались дружно Вика и Лера) в сумерках, рядом с туристским автобусом, какая-то тоненькая девушка, попавшая в неприятность.
Тенора и басы из тысяч репродукторов, фестивальные стайки в бобочках и рубашках-шведках, высоченные пояса, жесткие оборки. На плакатах пролетарии рвали грудью цепи империализма, как на деревенских ярмарках силачи. Из автобуса индус выпростал смуглую руку и держал ею за руку девушку. Ее пыталась сдуру удерживать какая-то другая, ничего не соображавшая. А та все ускорялась и бежала, от смущения не крича, рядом с автобусом, который прибавлял ход, а навстречу ему летел другой. Ульрих рубанул по смуглой лапе, торчавшей из автобуса, выдернул девочкину кисть, и все трое улетели из-под бампера на обочину, а то бы кончилось вообще неизвестно чем.
Спасенная, отряхивая юбку-тюльпан и потирая запястье, сказала merci. Гораздо звонче рассыпалась в благодарностях висевшая на ней подружка, по чьей милости девушку (которая, Викуша, была твоей мамой, еще тебя не родившей, так что Ульрих спас и твою, детка, жизнь) чуть было не разорвало пополам.