На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началось, как мы уже знаем из предыдущих глав, с выступления Константина Георгиевича Паустовского, листочки с его речью по поводу романа В. Дудинцева «Не хлебом единым» разлетелись по Москве, а затем по всей стране, как прокламации.
Они еще не были строго запретной литературой, эти листочки: их читали в трамваях, на работе, в клубах и очередях за продуктами. Расхватывали, случалось, как расхватывают на Западе газеты с сенсационными вестями.
Дорожка свободного слова была намечена… И когда, спустя некоторое время, прославленный и уважаемый в России кинорежиссер Михаил Ромм высказал вдруг на одной из закрытых дискуссий все, что он думает о мракобесе Кочетове, только что назначенном ЦК партии редактором журнала «Октябрь», более того — разъяснил без эвфемизмов фашистский смысл литературных погромов, — речь Ромма разошлась по России, наверное, большим тиражом, чем газета «Правда». Спустя неделю после дискуссии я улетел в Иркутск. Там мне показали новинку — речь Михаила Ромма…
Немногие художники, кстати сказать, пережили такое потрясение, как Михаил Ромм — режиссер известных кинокартин о Ленине. Последняя его работа — документальная лента «Обыкновенный фашизм» — прорвалась на экран с трудом.
Она демонстрировалась под нервный смех зрителей… За Гитлером, обходившим картинные галереи, где фюрер красовался во всех позах, с вытянутой рукой пророка, анфас и в профиль, зрителю виделись свои, доморощенные фюреры — и Сталин, и Хрущев, только что отбушевавший в Манеже на художественной выставке… Никогда еще российский «социализм» не был представлен столь талантливо и зримо — зримо для миллионов! — родным братом гитлеризма. Естественно, каждое слово Михаила Ромма, оброненное им, тотчас становилось известным в России и само по себе поддерживало нравственный климат открытого и воинствующего неприятия подлости.
Из Киева ему протянул руку Виктор Некрасов. Именно в эти годы он публично исхлестал киевских градоначальников, намеревавшихся превратить Бабий Яр в место увеселений и отдыха.
Будоражили статьи и выступления о нравственности писателей Григория Медынского и Натальи Четуновой.
Вскоре в один ряд с ними встала писательница Ф. Вигдорова, маленькая, болезненно-застенчивая женщина. Метаморфоза, происшедшая с ней, разительна, — говорили в Союзе писателей. Толстущие книги ее, посвященные воспитанию комсомольцев, считались настолько ортодоксальными, что автора даже выдвинули в депутаты райсовета.
Ф. Вигдорова вся светилась румянцем, говоря о своих молодых героях или принимая избирателей.
Однако райком партии грубо просчитался: Вигдорова была совестлива не только в рамках, предписанных райкомом, т. е. она не только мирила семьи, заступалась за избиваемых жен и матерей, приходивших жаловаться, не только добивалась квартир рабочим семьям, живущим по восемь — двенадцать человек в одной комнатушке, — она бросила все дела и отправилась на процесс поэта Иосифа Бродского, обвиненного в тунеядстве.
Ф. Вигдорова защищала невинных и ранее. Когда ленинградский литературовед И. Серман и его жена писательница Р. Зернова в сталинское время были брошены в тюрьму, она воевала за их освобождение, рискуя жизнью.
Когда Вигдорова выступила в московской печати в защиту оболганного школьника, в высоких инстанциях ее даже спросили: «А кем он вам приходится?»
За чужого, полагали, с такой страстностью и упорством не заступаются.
«Он мне приходится… человеком», — ответила Вигдорова.
Нет, ей отнюдь не просто было записать процесс над поэтом И. Бродским, начавшийся в феврале 1964 года в Ленинграде, за два года до суда над Синявским и Даниэлем. Вот застенографированные выкрики судьи Савельевой в адрес Вигдоровой: «Прекратите записывать!» Вигдорова: «Товарищ судья, я прошу разрешить мне записывать». Судья: «Нет!» Вигдорова: «Я журналист, член Союза писателей, я пишу о воспитании молодежи, я прошу разрешить мне записывать». Судья: «Я не знаю, что вы там записываете! Прекратите!» Из публики: «Отнять у нее записи!»
Тем не менее Вигдорова застенографировала весь процесс, все реплики судьи, позволившие понять не только суть дела, но и обстановку полицейских зуботычин, сопровождавших заседания: мир с изумлением узнал, что и в дни хрущевской «свободы», когда публиковался даже Александр Солженицын, правосудие разговаривало с поэтами так:
Судья: — Чем вы занимаетесь?
Бродский: — Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…
Судья: — Никаких «я полагаю»! Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (К Вигдоровой: «Сейчас же прекратите записывать! А то выведу из зала»…)
Это было первое надругательство советского правосудия над мыслью, в данном случае — поэтической, после смерти Сталина. Ф. Вигдорова, волей обстоятельств и собственной совести, была втянута в духовные бои молодежи. Позднее к ней приходил, ожидая ее поддержки и найдя ее, Александр Гинзбург, которого мир узнал, увы, тоже лишь после судебного процесса, вошедшего в историю сопротивления под названием «Процесс Гинзбурга — Галанскова».
С Ф. Вигдоровой, возможно, произошло то, что так ярко описал в своей последней книге Александр Бек. В человеке происходит «сшибка». Привитые взгляды говорят ему одно, а совесть — другое… От такой «сшибки» умер, как мы знаем, герой книги А. Бека металлург Онисимов. А вскоре и сам автор, А. Бек, прозревший свою скорую дорогу в раковый корпус.
Та же беда настигла Ф. Вигдорову. «Сшибка»… Она снова воочию увидела злую правду полицейского века, которому, думала, приходит конец. Глубоко нравственный человек, поверивший в глубине души в торжество правды и «трудного счастья» (так называлась одна из ее последних книг), Ф. Вигдорова испытала в зале суда такое потрясение, что после осуждения поэта Бродского, а позднее А. Гинзбурга и других, не могла жить. Ужас нового торжества «ленинских норм» унес ее в могилу буквально за два-три года.
За несколько дней до кончины Вигдоровой к ней приходил, казалось, окончательно очерствевший писатель, член партийного бюро. Его не пускали. Он сказал, что должен объяснить Ф. Вигдоровой что-то крайне важное. Он просил у Ф. Вигдоровой прощения, плакал: оказывается, он должен был «внести предложение» об изгнании Ф. Вигдоровой из Союза писателей.
Годами не появлялись книги К. Паустовского, В. Каверина, А. Бека, Виктора Некрасова или Степана Злобина. Но само присутствие таких людей на собраниях в Союзе писателей изменяло порой нравственный климат, в котором мы жили.
Степан Злобин — ученый-историк, автор исторических романов «Салават Юлаев», «остров Буян», «Степан Разин» и других. Лучшие его книги — о бунтарях… След, оставленный им в душах писательской молодежи, огромен.
Больной туберкулезом, Степан Злобин потребовал в 1941-м, чтоб его взяли на фронт. Не взяли. Тогда он ушел сам, вместе с московским ополчением, брошенным без оружия — одна винтовка на троих — против немецких танков.
Танки переехали окопы ополченцев и ушли дальше — Степан оказался в плену.
За колючкой гитлеровского концлагеря Степан Злобин стал руководителем Сопротивления. Спас от расстрела сотни пойманных беглецов, — перекалывал их личные номера на номера умерших от голода.
Так же, как он спасал пленников, он спасал позднее «плененные писательские мозги», как он порой говаривал. Используя любую возможность.
В конце концов Степана Злобина перестали подпускать к трибуне, как и Паустовского: каждый раз Злобин бранил «руководящих писателей» «перегенералившимися генералами», «гнилыми пеньками», «держимордами»… Когда слова ему более не давали, он начал использовать для своего словесного «нокаута» все возможные двух-трехминутные процедурные сообщения, скажем, для отвода делегатов на какую либо конференцию.
Как-то, потребовав убрать из очередного списка кагебиста Василия Ардаматского, Степан Злобин повернулся к столу президиума: за столом восседали Леонид Соболев, Алексей Сурков и другие «вожди» Союза писателей, только что прибывшие из Кремля, где они уверяли Хрущева в своей верности «линии партии». Сказал им хрипловато и спокойно: «Вам, жадною толпой стоящим у трона, все равно какого, этого, конечно, не понять…»
Естественно, такое становилось на другой день известно всей Москве…
Студенческий Ленинград прислушивался к каждому слову профессора Е. Эткинда, занятия которого привлекли в свое время и поэта Иосифа Бродского.
Реплики ленинградского литературоведа А. Македонова на обсуждениях в Союзе писателей становились известны всем, как и реплики Степана Злобина. Да и могли ли они остаться втуне, если даже в ухтинском концлагере в сталинские времена больной, обмороженный зэк Македонов посмел так завершить свою лекцию о Чехове: