Воспоминания о Штейнере - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голубоглазый, овеянный воздухом, на фоне голубого, дневного неба, с рукою, указывающей на "безобразность" нашего будущего, таким виделся он мне всегда (несомненно в только "обществе" он должен был вызывать недоумение до… гримаски). Но люди, видавшие его именно, как "пастора", — в новохристианской общине, совершающим по — новому вечно — христианскую службу с новыми, потрясающими силой знаками и словами, введенными в вечный обряд, — люди, присутствовавшие при совершении служб "пастором" Риттельмейером, видавшие его крестящим, хоронящим, приобщающим, — вспоминают его по — иному: "безбрежность" его жестов становится концентрированной солнечной силой подлинно действующего сквозь него Христова Импульса; а голубая глубина неба — оригинальной силой его свободных проповедей в церкви, когда, например, он производил обряд Крещения над древне — греческим мифом, и миф, встает заново, вспять высветленным событием Голгофы; помня, что Христос после смерти сошел во ад и вывел оттуда томящиеся тени, Риттельмейер, сверкая солнцем будущего, облеченный "пастырским" Крестом, не боится сходить в Эреб, изводя оттуда тени античных мифов.
Кроме всего: он оказался прекрасным организатором; его группа пасторов, исшедших из "исторического" протестантизма, вместе с вновь, рукоположенными, среди которых есть и женщины, — прекрасно работает и внутри общин, ею стянутых, и на внешнем фронте: община имеет свои средства, свои издания, свои съезды; среди нее, говорят, есть крупнейшие Деятели, с которыми я, к несчастью, не знаком (как — то: пастор Бокк и женщина — пастор, Шпорри); члены ее собирают древние материалы по истории церкви, посещают старый Афон, углубляются в Афонскую библиотеку, изучают древние богослужебные напевы: и все — для дел новой общины; Рудольф Штейнер читает им ряд специальных курсов (вне "общества"); среди них появляется Михаил Бауэр: вернее, — к Бауэру направляется паломничество пасторов: Бауэр с Риттельмейером и пасторами проводят недели в Аммерзее, углубляясь во все детали дел растущей общины.
Выкинутый как бы во вне (из "общества" в "общины") член общества Риттельмейер и вглубенный в эсотерическую глубину, как бы ушедший из "общества" и ставший "обществу" не видным "старцем" по — новому, Михаил Бауэр, — именно в этой глубине они суть одно. Как Штинде — Калькрейт, или — Марие — Марфа, есть прекрасная теза вчерашней, патриархальной, до — "общественной" антропософии, внутренней и до — "аппаратной", — как доктор Унгер и Фелькер — намечающаяся штутгартская антитеза антропософии, в которой "общество", как таковое, выявляясь в государственном "аппарате", являет осколки Унгеровской "общественности" в деловой "коллегии", из которого дух отлетел… в "келью" Тони Фелькер, где берется нота "пути" ценой отказа от суеты сует, так грядущее восстановление в Духе целого новой культуры видится мне и ВИДИМО далеко от дрязг "общества" ушедших, каждый по — своему, Бауэра и Риттельмейера, в этом "неуходе — уходе" оказавшихся вместе.
Я начал с Бауэра: говоря о Риттельмейере, — опять говорю о Бауэре, вспоминаю Штинде; и это потому, что касаясь группы интимных учеников, подлинных "эсотериков", даже в ней вслед за Рудольфом Штейнером встает мне тотчас эта тройка: Бауэр — Штинде-Риттельмейер!
12Упомянув о Мюнхене и Штутгарте, нельзя не коснуться Берлина, где долго жил Штейнер, которого ветвь в 12‑м году насчитывала минимум 400 членов, среди них были настоящие, внутренние ученики доктора.
В первую голову вспоминаю Зеллинга, в мое время инкорпорированного в берлинскую ветвь, друга тех из залетных птиц издалека (из России, Норвегии, Лондона, Америки), которые, попав в огромный, пятимиллионный, кошмарный Берлин, не имея знакомств, очень часто и средств, пытались раскинуть палатку где — нибудь поблизости от Моц — Штрассе, Лютер — Штрассе, Аугсбургер — Штрассе, среди баров, пивных, подозрительно раскрашенных дам, огнями, сияющего "Ла — Скала" и бредного "Ка — Де-Ве"; для них Зеллинг был маяком, светящим и греющим, о который не разбивались, как об иные маяки, залетные птицы; около них Зеллинг как — то сразу вырастал с указанием адресов, с подкидыванием книжек, с появлением, всегда неожиданно, у них на дому с "Ну, как устроились?", с "Зи зинд нихт гут ложирт". И уже, скоро, идя в помещение ветви, или в билиотеку за книгой, и видя среди ряда незнакомых светски — корректных и светски же холодных людей (таковы берлинцы) эту суетсящуюся фигурку, они вздыхали облегченно: "Вот Зеллинг"; и чувствовали, что они не Моц — Штрассе, сего сроения "Баров", а в… "хайме". Русскому Зеллинг казался русским: "Помилуйте, да это совсем москвич: говорун, хлопотун, шутник!" Мне он напоминал первое время в темпераменте лучшие стороны Г. А. Рачинского (только ЛУЧШИЕ!); вероятно норвежцу он напоминал бы "бергенца"; ну а немец находил его лучшим экземпляром того "уютного" немца, немного елочного, сопровождающего в сочельник традиционного деда Рупрехта, — того немца, который встает в представлении детей после того, как им начитали [начитают] сказки Гримма и Андерсена; вот именно: что — то древнегерманское, не только немецкое, а германо — скандинавское поражало в Зеллинге.
Его сразу же научались любить, с ним не чиниться, ему выговаривать свои опасения и радости и слышать в ответ добродушно — насмешливые, ласково — строгие реплики, покрики и то чередование, немотивированное, из "ДУ" и "ЗИ" ("ты" и "вы"), которое так к нему шло: то "внесен зи, херр Бугаев", то "ах, ду, гутэ зееле"[284], — не удивляло нисколько; и не страшили порой пылкие наскоки Зеллинга, когда он, растрепав каштановые мохры, и посылая гневные пламена [гневный пламень] из — под очков выскакивающих темно — синих глаз, обрушивался потоком едких укоров, взятых в превосходной степени; У меня всегда было представление, что Зеллинг, похлопывающий меня по плечу, вдруг, стащив с ноги домашнюю туфлю, ею меня — тут же, в присутствии посторонних, — по голове: шлеп — шлеп — шлеп! Ничего! На наскоки Зеллинга отгрызались. Бывали и ссоры с Зеллингом. Но и ссоры, и дружбы — в плоскости уютно — сказочной, не проницаемой трехмерною логикой; он "паинек" не любил; его влекло к диковатым, несуразным правдивцам, бунтарям, способным учинить озорство, которым вот уж нельзя было удивить Зеллинга; он сам о себе любил рассказывать странные диковатые вещи, называя себя в третьем лице: "Дер альте Зеллинг!" (Старый Зеллинг).
Можно подумать, что я говорю о каком — то рассеянном чудаке: ничуть не бывало; Зеллинг вел в крупном масштабе ответственную работу; библиотеку держал в строгом порядке; в берлинской ветви все было в строгом порядке, — в таком порядке, что можно б было подумать, что где — то сидит эдакая сухая фигура "аппаратчика", наводящего порядок, на этого дико летающего человечка — с криками, шутками, с проказами, с излияниями; а он [а он — то] и был ПОРЯДОК: летающий порядок, текучий "аппарат". И он мог где нужно подтянуть, навести страх, вырвать с корнем какое — нибудь злоупотребление. Но все это делалось само собой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});