Поля Елисейские. Книга памяти - Василий Яновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Репортажи для «Последних новостей» поставляли Седых-Цвибак и Вакар, оба деятельные и по-своему очень ценные для газеты люди.
Седых писал о палате депутатов, о преступниках и беженских делах. Вакар докладывал о проделках крайних партий, о выборах казачьего атамана (уже тогда дело неверное и сложное) и о церковной смуте. Иногда за отъездом или болезнью один корреспондент заменял другого; так, злые языки уверяли, что Седых где-то в отчете написал, что «генералу преподнесли портрет Богоматери».
Седых расцвел, когда Бунин получил премию; я его видел в редакции в день чествования лауреата… Во фраке, с порхающими фалдами: создавалось впечатление, что он-то и есть виновник торжества!
Он сопровождал Бунина в Швецию, служа ему секретарем, переводчиком и даже нянькою. Лауреат на иностранных языках вообще не изъяснялся, а по-французски мог только сказать две-три корявые фразы.
Павел Николаевич Милюков до последних часов своих оставался верным себе – камнем! (Почему Павел, а не Петр?) Пытаться сдвинуть его с места казалось делом бесплодным, безнадежным.
Кое-что он понимал, и понимал гораздо лучше, чем иные друзья из его лагеря. Я подразумеваю не только политику или историю. Но были предметы, даже целые отрасли человеческой деятельности, в коих он являл себя органически глухим, слепым, даже мертвым.
Кирпично-красный, особенно с тех пор, как ему перевязали каналики, плотный, кряжистый, старчески осторожный, неповоротливый в движениях – таким я его часто встречал в новом «изгнании», на улицах Монпелье, где мы обретались по соседству… Мы рядом рылись в университетских книжных магазинах; обнаружилось, что он большой поклонник Марка Аврелия – цитирует его наизусть.
Высшая школа Монпелье – одна из старейших во Франции, и эта обстановка древности, культуры, арабско-римской схоластики создавала особенную почву для беседы, в которой Милюков, забывая о кадетах и Дарданеллах, проявлял себя с новой силой.
Он знал немного нашу молодую, зарубежную литературу. Вообще он «слышал» обо всем. Еще по делам книжной выставки я у него бывал на дому (у метро «Конвенсион»), и тогда вынес впечатление, что если это наш враг, то враг, с которым надо бережно обращаться… Впрочем, тогда он был очень любезен и все просьбы мои удовлетворил (относительно наших объявлений и воззваний в газете). Популярность в среде молодежи оказалась неожиданным козырем в наших руках, который мы незаметно потеряли с годами.
Милюков – редактор толстого журнала «Русские записки» – читал многих молодых прозаиков и составил себе о них вполне определенное мнение… В этом главный недостаток его духовной или умственной жизни: раз навсегда застывшее убеждение или верование.
Мне, к удивлению, он еще в Париже посоветовал:
– Смирите своего дьявола!
Поскольку это исходило от человека совершенно, казалось, нерелигиозного, я не совсем понимал, что он имеет в виду.
В пору наших встреч в Монпелье Сталин подбирал крохи с гитлеровского стола: вслед за Прибалтикой, Литвой и польскими крессами падали в прогнивший зев «отца народов» Бессарабия, Черновицы… Шли глухие толки о Дарданеллах. И Павел Николаевич очень спокойно мне сообщил:
– Они делают то, что я бы делал, если бы сидел в Кремле.
Этому свидетельству я ужаснулся: не «Дарданеллам» вообще, а хладнокровию, с которым Милюков, пусть в одном пункте, объединялся со Сталиным.
В Нью-Йорке, уже после смерти Павла Николаевича, я как-то рассказал М. Карповичу об этом разговоре… И тот, подумав, огорошил меня:
– Что ж, тут ничего особенного нет. В сущности, Милюков нечто подобное говорил и писал давно!
Для американской визы требовалась «моральная» рекомендация, и Павел Николаевич написал весьма лестный отзыв обо мне в адрес марсельского консула, сохранившийся у меня вместе с нансеновским паспортом. Кстати, Милюков свободно изъяснялся и по-французски, и по-английски.
Случилось так, что М. Вишняк (уже в США) хлопотал тогда о месте профессора истории, где-то возле Чикаго, и просил Павла Николаевича поддержать его кандидатуру… Так как Вишняк долго не получал ответа, то он обратился ко мне с просьбой узнать, как обстоит дело с благоприятным отзывом.
П.Н. Милюков на мой вопрос твердо объяснил, что он не может рекомендовать Вишняка на эту должность, о чем я немедленно оповестил Марка Вениаминовича. В связи с этой беседой Милюков выразил свое мнение относительно некоторых политических или общественных сотрудников. Было грустно (и весело) его слушать. Увы, он отдавал себе отчет в людях без всяких иллюзий… Несколько снисходительнее отозвался только об одном Зензинове.
Жил тогда Павел Николаевич с женою в одной большой комнате, питаться приходилось эрзацами. Как-то на рынке появился запас копченых угрей, и я ему принес фунтик в подарок… Оказалось, что сотрудники «Последних новостей» поодиночке уже успели ему притащить по свертку этих злополучных угрей, за которые он, впрочем, платил. Я было смутился, но супруга Милюкова («молодая») меня властно успокоила:
– Ничего, Павел Николаевич их любит и съест.
Вскоре чета переехала в Aix-en-Provence, где П. Милюков и скончался. В его обществе я себя чувствовал точно по соседству с мамонтом: ошеломляла смесь черт и способностей допотопных, могучих и загадочных существ.
В Марселе 1942 года я познакомился с бывшим русским консулом, продолжавшим выдавать эмигрантам справки, необходимые для получения визы. Не помню его фамилии, что-то украинское; мягкий, умный, седеющий южанин, пригвожденный к постели застарелым недугом.
Обычно его дочь выполняла обязанности секретаря; но случилось так, что она отлучилась на несколько дней, и я вынужден был сам отстучать на машинке свои удостоверения под диктовку добрейшего, хитрейшего консула, державшего у своего изголовья все необходимые ему предметы: лекарства, папиросы и штемпель с бланками. У него что-то приключилось с ногами, и он не мог передвигаться.
Мы с ним подружились; в результате он мне уступил по себестоимости чернорыночные папиросы и поделился местными сплетнями.
– Я хоть живу в стороне, за городом, а все важные персоны ко мне ездят сюда, даже примадонны, – рассказывал он не без иронии.
Он лежал в постели зимой и летом в перегруженной до отказа вещами (точно ломбард) комнате. За большим окном полыхали марсельские, провансальские закаты; от райского изнеможения даже птицы уставали петь, а жадные пары – целоваться. Пахло изнуряюще; ароматом пропиталась сама ткань бытия, неба и земли, моря и туманов… И это несмотря на южную пыль, голодных насекомых и близость множества открытых уборных.
Вообще все наши «старые» консулы были особого склада людьми, культурными и разговорчивыми, явно не перегруженными работою. Помню, в Париже Кандауров – тучный влиятельный масон – встречал меня дружески насмешливо:
– А-а, молодой писатель, вы, кажется, верите в трех богов?..
Славился шармом и savoir faire Маклаков, но он принадлежал к линии послов, что совсем другая семья! Его петербургский грасс мог убедить и очаровать даже префекта Кьяппа. Все же Маклаков был и бюрократом, администратором, чиновником… Черта, неожиданная для него и никем до сих пор не отмеченная.
Итак, марсельский консул продолжал свой рассказ… Оказывается, знаменитый марксист, меньшевик, получая необходимое ему свидетельство о рождении, остался недоволен его официальным западноевропейским текстом и просил добавить еще слова: «сын приходского священника».
– Ей-богу, мне стало совестно, – поверял свои думы консул. – Верно, он сын попа, но все его товарищи евреи, и едет он по «еврейской» чрезвычайной визе, как-то стыдно отгораживаться при таких обстоятельствах! – И закончил знакомым припевом: – Бывало, русская интеллигенция… а теперь только собственную шкуру…
Тут уместно вспомнить еще другую громкую личность зарубежья – Сирина.
В «Письмах» Nabokov – Wilson (Ed. by Simon Karlinsky, Harper & Row, 1979) Эдмунд Вильсон, знаменитый американский критик и джентльмен, пишет Набокову:
«Июль, 1943. Человек по имени B.C. Яновский обратился ко мне за литературным советом. Он приложил маленький рассказ из “Новоселья”, который мне кажется неплох, и нелепый “сценарий” романа, который звучит, как будто был написан для смеха. Знаете ли Вы что-нибудь о нем? Он сообщает, что в “среде русской Франции он пользовался некоторой популярностью”».
Я послал Вильсону рассказ «Задание-выполнение» и краткое резюме «Портативного бессмертия».
Казалось бы, чего проще при этих условиях для русского джентльмена и писателя поддержать вновь прибывшего из Европы эмигранта и независимо от личных симпатий сказать влиятельному американцу: «Если Вам рассказ понравился, помогите литератору его напечатать».
Но нет. Это было бы слишком «пошло» для Набокова. Вот его ответ:
«Июль, 1943… О Яновском. Я часто встречал его в Париже, и это правда, что его работы оценивались положительно в некоторых кругах. Он he-man (…) Если Вы понимаете, что я имею в виду». Редактор или издатель писем поставил многоточие, обозначающее пропуск. Слово he-man трудно перевести буквально – мужчина, пожалуй, грубый человек, солдафон.