Я и Он - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Фауста моя жена, – реву я не своим голосом, – спутница моей жизни, мать моего ребенка! И я запрещаю тебе говорить о ней в таком тоне! Мои крики не оказывают на мать ни малейшего воздействия; в первую очередь потому, что она к ним привыкла, а еще потому, что в глубине души давно уже решила никак на них не реагировать. Тем более что она, как, впрочем, и я, прекрасно знает, чем закончится данная сцена. Ведь это все тот же семейный ритуал, повторяющийся из года в год. Мать весьма неуважительно отзывается о Фаусте, я срываюсь, начинаю орать, разбиваю тарелку или, скажем, бокал и выхожу из столовой. Но не из дома. Пройдя по коридору, я попадаю в спальню матери. Почти механически сажусь за ее туалетный столик, перед зеркалом; так же механически принимаюсь рассматривать свое лицо, обнаруживаю на нем прыщ и выдавливаю его. Это полубессознательное занятие умиротворяет меня. Так что, когда в спальню входит мать, я почти спокоен. Сдается, и она овладела собой. Наша перепалка не возобновляется. Вместо этого идет разговор о том, о сем – обычный разговор между матерью и сыном. На прощанье я целую мать в лоб и возвращаюсь домой.
Так происходит и сегодня. Разбив тарелку, я встаю изза стола и выхожу из столовой, хлопнув дверью. В коридоре проскакиваю мимо входной двери и прямиком иду в спальню матери. Она тоже выполнена в стиле «новеченто». Обхожу кровать, сажусь у туалетного столика, придвигаюсь к зеркалу и остервенело-рассеянно рассматриваю себя: огромная лысина, отороченная темными кудряшками, мешки под глазами, властный нос, большой надменный рот. А вот и прыщ на левой щеке, прямо около уха. Выдавливаю его; на месте прыща выступает капелька крови; промокаю кровь платком. В этот момент в спальню заходит мать. Разговор принимает знакомый оборот: – Как здоровье ребенка? – В порядке, капризничает только, потому что в этом году не был на море.
– Детям необходимо море. Почему бы Фаусте не отправиться вместе с ним на машине в Остию или Фреджене? – К сожалению, машина у нас одна, и она постоянно нужна мне.
– Ну и что? Туда преспокойно можно добраться на автобусе. Как раз недалеко от вашего дома останавливается. А почему, собственно, вы остались в городе? – Я собираюсь снимать фильм.
– И поэтому жену и ребенка нельзя отправить на море? У тебя еще есть время: впереди август и сентябрь.
– Фауста не хочет ехать без меня. Говорит, одной ей там будет скучно.
– Я уверена, что она быстро заведет новые знакомства и подыщет себе подходящую компанию. На море всегда столько молодых мам с маленькими детьми, которым не надо спешить в школу… И т. д. и т. п.
Один из многих ритуалов, с помощью которых мать поддерживает свое мещанское мироздание, продолжается. Ритуал матери и сына, свекрови и снохи, бабки и внука. Мы обмениваемся привычными репликами еще какое-то время, затем я вздыхаю, смотрю на часы и объявляю, что мне пора.
Заключительная часть ритуала – прощание. Возможно, сегодня наша стычка оказалась острее, чем обычно. Я испытываю еще больший соблазн преодолеть свое состояние неполноценности, намекнув на эпизод двадцатилетней давности. В общем, вместо того чтобы, как всегда, чмокнуть мать в лоб, я бухаюсь перед ней на колени. Прижимаясь лбом к ее тощим ногам, подобно тому как прижимался к ногам Ирены, но уже в другом смысле и с другой целью, я проталкиваю голову к материнскому лону, ибо хочу снова забиться в него, исчезнуть в нем, положить конец этой муке, этой жизни, вернуться туда, откуда пришел, то есть вернуться в ничто. Наверное, мать понимает это ностальгическое стремление к самоупразднению. Ведь, кроме всего прочего, оно не противоречит ее особенной, безжизненной сублимации. Чувствую, как она гладит меня по лысине холодной, морщинистой ладонью.
Издаю пару довольно искренних стонов, поднимаюсь на ноги и целую ее в лоб.
– Пока, мама.
– До свидания, Рико.
Выходя из комнаты, думаю: «Слава богу, теперь по крайней мере неделю можно обо всем этом не вспоминать. Уф!»
X ПОРУГАН!Ничего не поделаешь: хотеть еще не значит мочь! Попытка заполучить от Протти место режиссера закончилась неудачей. Выжидая, пока Мафальда дойдет до кондиции, я возобновил работу над сценарием «Экспроприации» в соответствии с трактовкой, навязанной мне Маурицио. Я окончательно убедился в том, что если действительно хочу поставить этот фильм, то при любом раскладе лучше сразу распрощаться с вариантом «Маменькины сыночки играют в революцию», который я придумал в свое время, и принять другой вариант – вариант Маурицио: «Практики революции допустили ошибку и пытаются разработать точный и выверенный план дальнейших действий». Однако вскоре я столкнулся с неожиданной трудностью, назовем ее поэтической. Конечно, я мог бы сварганить этот сценарий без особых хлопот; рука, слава Богу, у меня набита. Но здесь с криком «стой!» в дело вмешивается поэзия, иначе говоря, тот особенный вид самой что ни на есть истинной истины, которая отличает творчество от поделки. Ведь на сей раз речь идет не о заурядном фильме, который будет снят заурядным режиссером. Речь идет – даже если будет доказано обратное – о «моем» фильме, то есть о фильме, режиссером которого буду я сам. И вот тут-то я чувствую, что одной мастеровитости явно недостаточно. Уж это я знаю из собственного опыта. Если с самого начала сценарий скроен наперекосяк, то и фильм выйдет кривобоким. Если сценарий тяп-ляп, то и фильм окажется ляп-тяп. Короче, меня терзает мучительное противоречие: доверят мне режиссуру или нет – зависит главным образом от Маурицио; но если я приму версию Маурицио, то наверняка сляпаю полное барахло. А если не приму – снимать, как пить дать, будет другой. Непосредственный результат всех этих умозаключений таков: когда Маурицио заходит ко мне, мое замешательство выражается в неосторожном, нечетком и несуразном вопросе: – Ты передал пять миллионов? – А как же! – Кому? – Управляющему делами.
– Ты сказал, что это от меня? – А как же.
– И что он ответил? – Кто? – Ну… управляющий делами.
– Он ответил: спору нет, Рико – великий революционер, наравне с Мао, Хо Ши Мином, Лениным и Марксом.
Краснею. Опять меня подмяли. И пикнуть не успел. Отвечаю удрученно-рассудительным тоном: – Брось свои приколы. Пойми, Маурицио, пять миллионов для меня – бешеные деньги. Вот я и хочу знать, как был воспринят мой жест.
Маурицио молчит, повернувшись ко мне в профиль и не двигаясь. Он, как всегда, напоминает нарисованный персонаж: сколько вокруг него ни ходи и ни меняй угол зрения, он все равно остается в прежнем положении. Наконец Маурицио произносит: – Я, честно говоря, никак в толк не возьму, зачем ты дал нам эти деньги, если они кажутся тебе такими большими. На твоем месте я бы ничего не давал.