Обрывок реки - Геннадий Самойлович Гор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взглянул на бумагу, на свой рисунок, который рисовал машинально, и, боже, увидел безносое, безбровое, ужасное лицо своей жены.
Да, нужен был кто-то посторонний и в то же время свой, с кого можно было взять слово, чтоб он не разболтал, нужен был кто-то, чтоб взглянуть на Маню: так ли это или это галлюцинация, и поэтому он ждал Соню с таким нетерпением, с каким ждут врача.
Звонок раздался в ту минуту, когда он собирался вздремнуть на диване. Разумеется, звонила Соня. Кто же другой так громко и настойчиво мог бы звонить? Он подошел к дверям и положил руку на запор, чтоб открыть дверь, как вдруг одно очень веское соображение заставило его убрать руку: а что, если это в самом деле, в самом деле произошел распад Мани, вопреки законам природы. Разве Соня поймет это и поверит. Ведь она подумает, что он изуродовал Маню в припадке ревности, хотя это абсурд, во-первых, нет никаких следов, а были бы раны. И как могли зарасти раны в два дня. Позавчера Соня видела ее живой, здоровой и веселой. Но что другое могло прийти в голову Соне, кроме этого соображения, что он изуродовал ее нарочно. И потом, можно ли было показать ей Маню? Ведь завтра весь город бы узнал о происшедшем. Ведь в коридорах будут толпиться любопытные и не будет отбоя от телефонных звонков.
«Нет, нет, – сказал он про себя, – ни за что».
Звонок продолжал настойчиво звонить. Маня могла услышать и сама выйти открыть. Он прикрыл дверь в столовую и, встав на стул, оборвал провод, испортив звонок.
Утро следующего дня, туманное, ленинградское, наступило после бессонной ночи.
Они сидели за столом и пили кофе. Время от времени он взглядывал на нее и сразу отвертывался, вздрогнув. Она пила кофе как ни в чем не бывало, поднося чашку единственной рукой к ужасному рту, и нечто кокетливое было в ее позе, в ее оттопыренном пальчике, в ее чистой, белой, холеной руке. Украдкой он поглядывал на ее лицо. То место, где у людей подбородок, она обвязала. Лицо ее было плоским, невероятным, как сновидение, и только глаза, оставшиеся прежними синие ее глаза с негодованием смотрели мимо него на буфет. И думалось ему, что и глаза ее тоже скоро исчезнут, уйдут от него, как ушли подбородок, рука, нос и брови.
Они пили кофе молча. О чем он мог говорить с ней? Ни о чем другом он не мог думать, видя ее, ни о ком другом, как о ней.
Он встал из-за стола, вымыл посуду, убрал ее в буфет и стал собираться на службу.
Раздался стук в дверь.
– Должно быть, испортился звонок, – сказала она. – Надо написать, чтоб стучали. Иди открой.
Он пошел открывать, совсем забыв, что это ему нельзя делать. К счастью, он забыл отцепить дверную цепочку. За дверью стоял водопроводчик.
– Нет никого дома, – сказал Петров, только через мгновение сообразив нелепость им сказанного.
– То есть как нет? А вы? Откройте, мне необходимо осмотреть водопровод.
– Не могу, – сказал Петров и захлопнул дверь перед носом водопроводчика.
В столовой она окликнула его:
– Кто приходил?
– Нищий, – ответил.
И, сказав это слово «нищий», он представил почему-то себя нищим, который ходит от дверей к дверям. «Нищим, вором, кем угодно, – подумал он, – только не этот кошмар».
Прошло несколько дней. На работе сослуживцы стали обращать внимание на Петрова. Первой, кажется, обратила внимание кассирша.
– Вы ужасно осунулись. Смотрите: виски стали совсем седыми. Что с вами, Виктор Владимирович?
Со всех сторон посыпались сочувственные вопросы и возгласы, на которые он отвечал невнятно, скороговоркой:
– Не знаю. Нездоровится как-то. Больная печень.
И только однажды чуть-чуть было не проговорился:
– Нелады с женой, – и прикусил язык.
Накануне выходного дня Якобсон, председатель месткома, пригласил его к себе и сказал:
– Садитесь, товарищ Петров.
Он посмотрел на Петрова большими внимательными глазами несколько даже таинственно и вдруг спросил вполголоса:
– Что с вами, товарищ Петров?
И Петров вздрогнул. Что-то в вопросе Якобсона было многозначительное, таинственное. «Не узнал ли он каким-нибудь путем о том, что случилось. Может быть, он позвонил, когда меня не было дома, и жена сама рассказала все».
– Что с вами, Виктор Владимирович? – спросил Якобсон мягким, сочувственным тоном. И это сразу успокоило Петрова. – Что с вами, дорогой? Вам нездоровится? Может быть, вы переутомились? Хотите, мы предоставим вам отпуск на две недельки. Можно устроить и путевку в дом отдыха, скажем в Сиверскую или в Сестрорецк.
Он подумал о том, что отпуск – это самое ужасное, что может быть в его положении. Ведь уехать в дом отдыха он не может, не может он оставить ее одну. А провести отпуск дома? Нет, нет, благодарю.
Он помолчал.
– Видите, – сказал он Якобсону. – У меня были небольшие семейные неприятности. Немножко повздорил с женой. А так как я принимаю все близко к сердцу…
Якобсон улыбнулся.
– В этом отношении, Виктор Владимирович, вы не составляете исключения. Я тоже, как вы. Я понимаю вас. Таким людям, как мы, трудно жить. – Он подумал. – Да, мы не умеем жить. Какое это трудное искусство – жить, не правда ли, дорогой Виктор Владимирович?
И вдруг желание поделиться своим горем с этим добрым и неглупым человеком, рассказать ему все-все и облегчить себя заставило его, уже вставшего с места, чтоб уйти к себе, снова сесть.
– Я… – начал Петров. Он посмотрел на Якобсона. Тот сидел внимательный, серьезный и, облокотившись, приготовился слушать.
«Но как начать? – подумал с тревогой Петров. – И потом, поймет ли он это? Поверит ли? И как это можно понять? Ведь то, что произошло, противоречит всем законам природы. Ведь он скажет – мистика, суеверие. Ну ясно, что он скажет».
Тягостное молчание продолжалось.
– Я вас слушаю, дорогой, – сказал Якобсон.
– Нет. Ничего. Я хотел поблагодарить вас за внимание.
Якобсон остался у себя в кабинете, а Петров пошел домой.
Чувство все усиливающегося одиночества, которое отделило его от знакомых и родных, одиночество, которое заставляло его отворачиваться, увидя на улице или в трамвае знакомое лицо, одиночество, которое заставило его оборвать провод звонка и испортить телефон, одиночество, которое не позволяло ему открывать дверь, когда кто-нибудь стучал, может быть даже почтальон или дворник, одиночество сделало жизнь его страшной. Он чувствовал, что, если будет так продолжаться и дальше, он перестанет быть