Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Или я ошибаюсь, или она действительно раздалась в боках? — спросил Бьяртур.
— Мне кажется, это нетрудно разглядеть.
— Кто-то, значит, побывал в ваших краях?
— А ты думаешь, что они охотятся только на твоей земле, эти герои с юга, из потребительского общества?
— А-а, значит, он был из этой своры, черт этакий? — сказал Бьяртур. — Как это я сразу не догадался!
Все же он проводил своих гостей до дороги.
Погода была неспокойная — должно быть, снова выпадет снег. Провалиться бы ему в тартарары! Неужели эти бесенята не могут вовремя вылезти из-под перины? Бьяртур взял два больших ножа, завернутых в кусок мешковины, развернул и положил ножи на кровать, на ту сторону, где он спал, снял с полки точильный камень, поплевал на него, — раздавшийся звук пронзил все живое и мертвое…
— Хельги, вставай, мальчик, ты мне нужен.
Хельги нехотя поднялся, натянул штаны и начал искать чулки. Отец продолжал точить. Остальные ребята выглядывали из-под перин. Бьяртур выдернул волос из головы и попробовал лезвие, затем достал из ящика заржавленную отвертку, вытер ее о штаны и тоже наточил.
— Оделся ты наконец, лодырь?
— Что я должен делать?
— Что делать? То, что я тебе скажу. Спустись-ка вниз.
Подталкивая мальчика, он спустился следом за ним по лестнице. Жена смотрела безумными глазами на мужа, стоявшего у люка с ножом в каждой руке. Уж не думала ли эта измученная женщина, верившая в победу добра и взбивавшая молоко, как научил ее Иисус Христос, что она сумеет сломить эту непоколебимую волю к завоеванию, на которой строилась свобода и независимость нации целое тысячелетие — тысячелетие существования Исландии!
Она бросилась на шею своему мужу, стоявшему у люка с ножами в обеих руках.
— Это все равно что убить меня, Гудбьяртур, — сказала она. — Я не могу больше видеть, как голодают дети.
Она вся, от головы до ног, сотрясалась от рыданий. Она была как цветок, окропленный росою слез.
Но он стряхнул ее одним движением плеч. И она смотрела ему вслед безумными глазами. Бьяртур спустился вниз.
Некоторое время внизу слышалась тихая возня. Бьяртур освободил конец свернутой в пучок веревки и сделал из нее петлю, затем поднял корову, — она еле держалась на ногах, издавая жалобные стоны. Он вывел ее из стойла; она тоскливо мычала в открытую дверь…
В это мгновение все рухнуло перед Финной из Летней обители, этой молчаливой женщиной, любившей песни, родившей много детей — на благо родине и для смерти. Она была добра, у нее были друзья среди аульвов, но ее сердце долго билось в страхе и трепете. Жизнь? Казалось, что в эту минуту жизнь вернулась к своему истоку. Ноги у Финны подкосились, и она молча, без единого звука повалилась на руки старой Халберы, — упала как пыль и прах на увядшую грудь своей матери.
Барселона — Копенгаген
Зима 1933/34 года
(по наброскам 1932 года)
Часть третья
Тяжелые времена
Глава сороковая
У порога дома
Если смерть побывала в доме весной, все лето омрачается воспоминанием о похоронах. А какие мысли таятся в душе осенью, на пороге зимы?
— Что, если в этом году будет длинная зима, — говорит старший брат, сидя на пороге дома, в сумерки, — если зима будет все тянуться, тянуться и кружить, кружить, как собака, когда ее дернут за хвост, — все кружит и не может остановиться, как бы ее ни останавливали? Тогда что?
И сам отвечает:
— Теперь ничего уж больше не может случиться.
— Такой зимы не бывает, — ответил младший брат. — А если бы наступила зима, которая тянулась бы… ну, например, сто лет, — то я за это время взобрался бы на нашу гору.
— А зачем?
— Чтобы увидеть оттуда другие страны.
— Какие еще страны?
— Страны, о которых мне говорила мама, когда была жива.
— Никаких других стран нет.
— А я говорю — есть. Я часто вижу, как ветер гонит водопад не вниз, а вверх, на вершину горы.
Старший брат, конечно, не соблаговолил ответить на заявление Нонни. Так он ему и поверил! Все это выдумки. Но немного погодя он продолжает начатый разговор:
— А, например, похороны? Если они будут тянуться долго и пастор все будет говорить, говорить, длинно, нудно — ну, знаешь, как дождь с крыши течет, и это никогда не кончится? Если он будет говорить «аминь» сто пятьдесят лет? Тогда что?
— Таких похорон не бывает. Люди возьмут да и уйдут.
— Ну, а гроб-то, болван? Он, по-твоему, тоже уйдет?
— Гроб люди заберут с собой.
— Ты в своем уме? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь посмеет забрать гроб раньше, чем пастор в последний раз скажет «аминь»?
— Когда маму хоронили, пастор говорил и говорил, но когда ему захотелось кофе, он сам остановился. Я все время знал, что когда-нибудь он кончит.
Старший брат придвинулся к младшему, покровительственно положил руку ему на плечо и сказал:
— Нонни, ты еще такой маленький, и не удивительно, что ты кое-чего не понимаешь.
— Я все понимаю, — возразил младший, стряхивая руку брата с плеча. — Я понимаю все, что ты понимаешь, и даже еще больше.
— Ладно, — ответил старший. — Коли ты так умен, скажи: что такое похороны?
Младший братишка задумался: он твердо решил ответить правильно. Он долго думал, но так ни до чего и не додумался. Нет, ни за что он не сумеет толково ответить на такой простой вопрос.
И старший ответил сам.
— Похороны — это похороны, дуралей! — сказал он.
Нонни был изумлен: как же он сам не мог понять такой простой вещи!
А старший брат продолжал:
— Да, похороны никогда не кончаются… Хотя бы люди ушли, хотя бы пастор сказал «аминь» в последний-распоследний раз, хотя бы водопад повернул назад, как это будто бы случилось прошлой весной, — хотя это неправда, водопад не может повернуть назад, — да, так вот — похороны никогда, никогда не кончаются. И знаешь, почему?
— Не хочу я тебе отвечать, дурак.
— Это оттого, что покойник уже никогда не оживет.
— Почему ты всегда хочешь, чтобы верх обязательно был твой? Оставь меня в покое, — сказал младший брат и отодвинулся.
— Тебе страшно?
— Нет.
Сумерки сгущались, стало прохладно. На горизонте скоплялись темные гряды туч — должно быть, будет дождь. А бабушка все ждет не дождется новолуния.
— Нонни, послушай-ка, рассказать тебе что-нибудь?
— Не надо, — говорит мальчуган. — Не хочу я слушать.
— А если мы здесь будем сидеть и сидеть целых сто или сто пятьдесят лет, и все будут сумерки, как сейчас, и отец все будет кормить одну и ту же овцу одним и тем же сеном из одной и той же охапки, и…
— Если бы отец был дома, вам бы здорово попало за то, что вы сидите и болтаете всякий вздор, вместо того чтобы работать, — это сказал Гвендур, средний брат; он подкрался к ним, словно вор.
Но, как ни странно, огрызнулся не тот, кто говорил почти все время, а тот, кто «еще не все понимал».
— А мы не с тобой разговариваем, — ответил младший.
Старший прибавил:
— Мы вовсе не так глупы, чтобы разговаривать с тобой.
Гвендур никогда не раздумывал о том, что такое душа, между тем как эти двое наедине без конца толковали о душе. Это объединяло их против среднего брата, помышлявшего только о работе.
— Отец-то, во всяком случае, скажет, что я умнее вас, — сказал Гвендур.
— Ну и что же? Зато мама нас очень любила.
— Гм, мама! А вы ни одной слезинки не проронили на ее похоронах. Никто из вас. А старая Гудни из Мири сказала, что стыдно смотреть на вас: мать хоронят, а вы таращитесь на пастора, как бараны.
— Неужто ты думаешь, что мы стали бы реветь в угоду отцу? Нет. Совсем нет. Мы хныкать не будем. Мы как викинги из Йомсборга. Ты ревешь, а мы уж скорей будем ругаться.
В самый разгар ссоры Ауста просунула голову в дверь; она взглянула на окутанную сумерками дорогу, вытерла тонкие руки о край юбки и спросила:
— Мальчики, вы видели его?
— Кого это — его?
— Как — кого? Не такие уж вы дурни. Сами знаете, о ком я говорю.
— Ты что думаешь, умер он, что ли?
— И не стыдно вам так говорить про отца?
— Да им только того и нужно, чтобы он умер, — сказал Гвендур. — Они тогда перестали бы работать, торчали бы тут, как собаки, на пороге и тявкали бы день-деньской.
Маленький Нонни возразил:
— Если мы захотим, то уйдем и будем странствовать по свету, а вы здесь останетесь.
— Ну и хорошо, отправляйтесь странствовать. Чем раньше, тем лучше. Никто из нас вам не позавидует, — сказала Ауста, уходя. Она-то по опыту знала, что такое странствия.
Ребята остались сидеть на пороге.
— Она тоже ревела, — сказал наконец вслух Хельги, когда молчать уже стало невмоготу.