Книга обманов - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди самых печальных вещей на свете я числю вот какие:
что 16 лет назад я, ходившая в театр раз в неделю, так и не посмотрела «М. Баттерфляй»;
и что Оскар, похудевший после Редингтонской тюрьмы, вернулся к Бози, снова растолстел и умер. Это отнимает у меня надежду.
Это отнимает у меня надежду:
что слепая лошадь может сойти с круга и умчаться в луга, задрав хвост;
что можно похудеть навсегда;
что страдания возвышают и умудряют, извините за это слово;
что любовь.
Что любовь — вознаграждается;
что любовь — аргумент;
что любовь может спасти — хотя бы душу того, кто любит.
И, возвращаясь: для меня бесценна Мадам Баттерфляй Эрика Курмангалиева, сказавшая: «Только мужчина знает, какой должна быть настоящая женщина». За последние сутки я столько раз посмотрела те сохранившиеся кадры, где она улыбается, закидывает голову, медленно, чертовски медленно поднимает руку к волосам. «Я. Его. Никогда. Об этом. Не спрашивала». Как она встаёт и перестаёт улыбаться, мгновенно стареет, и резко, слишком резко встряхивает этой нелепой блестящей штукой — трудно выглядеть трагически без кучи тряпок, да, Джулия. А потом опоминается и снова улыбается, копируя фирменный оскал и поворот головы Мэрилин. И в эти секунды она:
бесполезна, как сама любовь;
безобразна, как сама любовь;
безнадежна, как сама любовь;
смертна, как сама любовь;
и так же противоестественна.
Когда кукла горюет, у неё из прически выбивается прядь— Почему они не поклонились? — возмущенно спросила я, когда на сцену вышли чтецы и эти, сямисэн-мэны из театра Бунраку.
— Потому что их как бы нет, — объяснила подруга.
«Как бы нет» кукловодов, на каждую куклу приходится несколько фигур в мешках, и только в третьем акте с двух соколов снимают колпачки — это мастера, которые проводят самую сложную финальную сцену, но их всё равно «как бы нет», они никогда не смотрят в зал.
Поначалу немного смешно — когда одну куклу ведут три человека, это смахивает на групповое изнасилование.
Поначалу очень смешно — когда на экране под сценой зелёными буквами загораются высокопарные фразы про «умереть вместе» и «прическа растрепалась, пояс развязался. печальная картина», я тихо говорю подруге: «Это же готовые эсэмэски, просто списывай и рассылай».
И много ещё забавного для европейца, но где-то во втором акте я перестала видеть и кукловодов, и зелёные буквы.
Кукольная женщина сидит на веранде, прикрыв подолом кукольного мужчину, который прячется под настилом. «Мы умрем?» — говорит она, глядя в пространство, и он берёт её маленькую белую ступню и проводит по своему горлу. (Потом я, конечно, узнаю, что кукольным женщинам в японском театре ног не полагается, и только специально для этого спектакля кукле О-Хацу выдали одну.)
Наступает ночь, фонарь гаснет, куклы собираются бежать, но боятся открыть скрипучую дверь. Служанка высекает огонь, и в такт со звуками огнива они всё-таки открывают эту дверь, и бегут, и падают в темноте, запутываясь в одеждах, и где-то среди нелепых движений ненадолго перестают быть куклами.
Потом они стоят, а мимо плывут мосты и рощи. «Что это за два всполоха там, в небе?» — спрашивает она, и я заботливо смотрю в бинокль: «Да это две тряпочки на палках!», но он опережает меня, отвечая: «Это две наши души улетают». Они говорят друг другу вещи, которые невозможно процитировать, потому что произносить такое разрешено только куклам.
И, пожалуй, старикам. Я однажды слышала, как один очень пожилой и уже немного нездешний писатель сказал кому-то: «Деточка, я вдруг понял… я вдруг понял, в чём наша беда: мы никогда не были на небесах, и все наши песни — земные». Я подумала, что, скажи такое человек лет на сорок моложе, была бы чудовищная пошлость, а в его устах это правда, которую невозможно повторить, но можно прожить.
И с этими куклами можно прожить их последнюю ночь, и храмовый колокол, и последнее движение, которым мужчина проводит по своему горлу мечом, — точно так же, как недавно — маленькой белой ступнёй О-Хацу.
Как делают весну«Никакого зверя не следует устрашать гоном. Человек сам по себе представляет для зверя достаточно страшное существо…»
Друг говорил, «куница», — может быть: мелкое, нервное, в вечном поиске куска мяса больше себя. В этом году март слишком рано, я уже чувствую, меня не хватит — выпьет всю кровь, вытянет нервы. Впрочем, лет пять уже как ношу этот март в себе постоянно, хорошее имя, удачное. Сейчас начался смешно, с трёх коктейлей, выпила и побежала, бегу до сих пор. Успокаиваюсь, только когда сверху около центнера живой плоти, — так успокаиваюсь, что засыпаю. Меньше не годится: пока руки свободны, пока лопатки не прижмут плотно, всё выгибаю спину, вытягиваю шею, чтобы вывернуться и бежать ещё, дальше. Одни думают, что за кем-то, другие — от кого-то, а я просто хочу бежать. Осень праздновала с июля, весну — с февраля, и не то чтобы я спешу, но если чувствуешь пятками, так всегда: оно только начинает прорастать под землёй, а тебя уже подбрасывает. У меня в самом деле душа в пятках, много чего боюсь, можно сказать «тревожность», можно «чутьё». Я теперь всё время хочу — да не того, что положено. Сексуальность медленная, а я быстрая, нужно снизить скорость в четыре раза, будто в меду, а я не могу, мне липко. Мне сейчас надо в город, где асфальт уже сухой, а другого ничего не надо, я бы побегала и вернулась.
У корня хвоста, сверху, имеется железа, которая положительно благоухает. В особенности на морозе, я люблю понюхать пушистый покров корня хвоста, и тонкий запах фиалок венчает грациозную охоту, оставаясь еще некоторое время на усах охотника.
(…) вдруг под елочками мелькает гибкое туловище выскочившей лисицы. Пух! — густо, коротко и дельно раздается из-за ивового куста, обсыпанного снегом, как ватою, и маленькое реденькое облачко дыма проносится и рассеивается в колючих ветвях сосны. Вместо гордой лисички, лежит в пухлом снегу рыжее пятно. Вы поднимаете осторожно тушку, и нежный запах фиалок делает весну…
Хороши зимние охоты на лисиц! Хороши, как здоровый моцион, как отдых, как охотничья практика[12].
Улыбка ФлеменаВ конце апреля я была почти как старая дева — суровая, работящая, и как меня раздражали мужчины, я поняла, только застукав себя за покупкой книги «История кастратов». Потом я болела, а потом пошла на прогулку и увидела белые деревья. Следовало бы вернуться домой от греха, но я же дурочка и забыла, что делает со мной этот аромат в сочетании с диоксидом углерода.
И на Чистых я встретила байкеров, которые пахли так, как обычно пахнут свежие весенние байкеры, — бензином и кожей. Вдохнула и подумала — что-то у меня давно не было байкера. А ведь я их люблю. У меня вообще совершенно детские реакции на мир, только отключи блокировку, как ручки потянутся к самой большой конфете, к самому брутальному мужику и к самой красной лаковой сумке. Продолжая ассоциацию, вдруг поняла, что если сейчас отключу блокировку клавиатуры и брошу телефон в сумку, он совершенно самостоятельно наберёт пару-тройку номеров, и я знаю, чьих. А я — нет, не наберу, я не такая.
Один мой старинный друг, в очередной раз снимая меня со стиральной машины (чердака, люстры, домика на детской площадке — мало ли где нас заставала страсть), говорил: «Спокойно — это была не ты. Это всё алкоголь». Потому что знал: иначе мне станет неловко, и я опять пропаду на пару месяцев, а потом при встрече не признаю и попытаюсь перейти на вы.
Позже я шла уже по Мясницкой, нанюхавшаяся байкеров и яблонь, и чувствовала себя, как благопристойная домашняя кошка, сбежавшая через форточку на улицу. Ошалевшая и храбрая, только немного нервная. На мягких подгибающихся лапах, с улыбкой Флемена по всей морде.
Шла и думала, что прежде считала примерно так: «Хорошо быть молодой женщиной, которая не влюблена, — можно скакать из постели в постель, не заботясь ни о чём, кроме предохранения». А сейчас чуть иначе: «Хорошо быть молодой женщиной, которая не влюблена, — можно бродить с полоумной улыбкой, не зависящей ни от одного человека на свете, а только от запаха белых деревьев и бензина».
Французская женщинаОбычно хроники изменённого состояния интересны только записывающему и его доктору.
Я, правда, вспомнила один фильм, но актриса там слишком хороша собой, чтобы простая душа могла с ней отождествиться. Я так давно его смотрела, что остался лишь расплывчатый оттиск, обобщенный и чуть вульгарный, как от красных губ на салфетке.
Я помню образ женщины, некстати догадавшейся, что она смертна, — как раз тогда, когда нужно собраться, перетерпеть день за днём своё «сейчас» и дождаться «завтра». А тут вдруг оказывается, что жизнь — это недолго, и прямо сегодня.