Серебристая бухта - Джоджо Мойес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я хочу назвать свой динги «Дорогая Летти».
Я так резко затормозила, что Милли чуть не кувыркнулась мне на колени.
Какое-то время мы обе молчали, а потом я увидела, что у Ханны на глаза навернулись слезы.
– Мне что, даже нельзя произносить ее имя?
Позади нас резко притормозил фургон, я в знак извинения подняла руку, и он поехал дальше. Когда фургон исчез из виду, я повернулась к Ханне и погладила ее по щеке. Мне оставалось только надеяться, что она не заметила, что своим вопросом выбила меня из колеи.
– Милая, ты можешь говорить все, что хочешь. Прости. Просто ты застала меня врасплох.
– Она моя сестра, – глотая слезы, сказала Ханна. – Была моей сестрой. И я хочу, чтобы мне разрешили о ней говорить. Хотя бы иногда.
– Я знаю.
Милли заскулила и начала перебираться на колени к Ханне. Она не любила, когда кто-нибудь плакал.
– Я подумала, что, если у моей лодки будет ее имя, я смогу произносить его, когда захочу, и никто не будет из-за этого дергаться.
Я смотрела на свою двоюродную внучку и мучительно подыскивала слова, которые могли бы облегчить ее боль.
– Я хочу, чтобы можно было говорить о Летти и не бояться, что мама сорвется, или расплачется, или еще что-нибудь.
– Это хорошая идея, правда, Ханна, ты здорово придумала, только я не уверена, что такое возможно. Твоей маме нужно еще очень много времени.
Когда мы приехали домой, я медленно поднялась в свою комнату и достала из ящика стола фотографию Лизы с ее девочками. Один край карточки, там, где я решительно отрезала изображение того человека, был неровный. Я знала: Лиза считала, что единственный способ защиты – это похоронить Летти. Только так она могла продолжать жить дальше, и только так они с Ханной могли чувствовать себя в безопасности.
Но на самом деле все было не настолько просто. Они не могли похоронить Летти тогда и не могли сделать это сейчас.
А притворяться, будто все обстоит иначе, – это вообще не жизнь.
Каждый день я навещала Нино Гейнса. Привозила свежую пижаму, причесывала его, а когда удавалось собраться с духом, даже брила. Поймите, я делала все это не из жалости, просто больше было некому. Да, конечно, Фрэнк мог бы поухаживать за Нино, или Джон-Джон, или жена Джон-Джона, но молодые вечно заняты, у них своя жизнь. В общем, я сама вызвалась и проводила в палате Нино по несколько часов в день. Я читала ему газеты – те статьи, которые, как мне казалось, могли бы его позабавить, – и временами ругала от его имени медсестер.
Я должна была к нему ездить, потому что была уверена в том, что ему плохо там одному. Запах дезинфицирующих средств забирался ему в нос, его старое сильное тело подключили к пикающим мониторам и бог знает чем подкармливали через трубки. Нино Гейнс был создан для жизни на воле. Он, словно исполин, шагал вдоль рядов виноградника, изредка снимал шляпу, наклонялся, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь гроздь, и бормотал себе под нос что-то о восковом налете на листьях или о кислотности. Я старалась не видеть его таким, каким он стал: слишком большой для больничной койки и в то же время как-то уменьшившийся в размерах. Как бы я ни пыталась убедить себя в обратном, было ясно, что он не спит.
Родные Нино были рады, что я с ним сижу. Сами они приезжали и оставляли еду, которая постепенно скисала на столике возле его кровати, еще принесли фотографии, на случай, если он откроет глаза, и музыку, на случай, если он сможет слышать. Они перешептывались, держали его за руку, собирались в кучку с докторами и обсуждали лечение, их успокаивали показатели электроэнцефалограммы, судя по которым мозг у Нино был в полном порядке. Я и без этих показателей об этом знала. Я разговаривала с Нино о виноградниках, о том, что Фрэнк сказал, что скоро появятся первые цветы. Рассказала ему о том, что какой-то покупатель от супермаркета специально приезжал аж из самого Перта. Он прослышал, как хороши его вина, и хотел заключить договор о поставках. Я рассказала Нино о намечающемся слушании, о беспрецедентном количестве общественных протестов, включая заявление от детей из начальной школы Сильвер-Бей, которые посчитали, что киты для них важнее, чем новый школьный автобус. Я рассказала ему о Майке, о том, что тот часами сидит в своем номере на телефоне и делает все возможное, чтобы остановить застройку. Призналась ему, что, несмотря на все то, что он на нас навлек, втайне полюбила этого молодого человека. Рассказала, что во взгляде Майка появилась настороженность и мне казалось, что это следствие того, что он очень требовательно относится к себе. Призналась, что, когда Майк смотрел на мою племянницу, я чувствовала, что правильно поступила, разрешив ему остановиться в моем отеле.
Я рассказала Нино о том, что ушли киты, о том, как туго теперь приходится бедным дельфинам, о племяннице, которая настолько не ожидала возвращения Майка Дормера, что теперь, судя по всему, не знала, куда себя девать. Она выходила одна на «Измаиле», и казалось, это должно было ее успокоить, но возвращалась совсем дерганая. За столом в кухне Лиза игнорировала Майка и в то же время ругала дочь, если девочка вела себя так же, она злилась на нас обеих за то, что мы позволили ему остановиться в отеле, и уверяла меня в том, что он ей безразличен. А когда я не выдержала и сказала ей, что она отказывается признать очевидное, у нее хватило наглости ответить: «Чья бы корова мычала».
В общем, Лиза вела себя как дура, а Нино – как старый дурак. Он лежал неестественно тихо на больничной койке с этими подключенными к нему трубками, молчал и не шевелился, просто позволял мне рассказывать обо всех своих трудностях, как будто ему было плевать на все на свете. Порой я теряла надежду. Его неподвижность иногда выводила меня из себя. Однажды медсестра застала меня, когда я орала на Нино: «Очнись же ты, наконец!» Я так орала, что медсестра пригрозила, что позовет доктора.
Но когда я была в палате одна, я наклонялась к нему и прикасалась щекой к его старой руке, к той, к которой не были подсоединены эти трубки, и только Нино Гейнс мог почувствовать мои слезы.
Дождь лил весь день, а к вечеру превратился в шторм. Мой отец обычно называл такую погоду «старый добрый шторм», а мама в ответ ворчала: «Шторм как шторм». Но я понимала, что имел в виду отец. Погода, кроме шуток, была библейская: от ударов грома клацали зубы, а молнии били в море, как во время урагана в Дарвине [39]. Вернувшись из больницы, я связалась с береговой службой. Мы всегда волнуемся из-за смерчей над водой, которые с виду похожи на указующий перст Господа, но на деле они скорее рука дьявола. Дежурный сказал мне, что беспокоиться не о чем, потому что худшее уже прошло мимо Сильвер-Бей. Я закрыла ставни, развела огонь в камине, и мы с Лизой и Ханной устроились перед телевизором. Ханна не отрываясь смотрела какую-то свою любимую программу, а мы с Лизой сидели, погрузившись в собственные мысли. Ветер бушевал вокруг отеля, лампочки мигали, как будто хотели напомнить нам, что все в руках Господа. Где-то в четверть седьмого я услышала какой-то шум в холле. Я вышла из комнаты и увидела Йоши, Ланса и Грэга. Они в своих штормовках принесли с собой холодный воздух, их лица блестели от влаги. Ланс неловко топтался в луже, которая образовалась от его ботинок.