Том 9. Публицистика - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе бы, пузырю, вон где, у дверей стоять, а не со стариками… Вишь ты, влетел какой слетыш! Да и то верно: бедствуют… Внесите уж, коли можете, ваше благородие.
Мужики смотрят на меня. Я чувствую, что мир отступает «от равнения», но мне и самому хочется позволить себе эту маленькую роскошь, отступить на минуту от этих аптекарских взвешиваний нужды. И я вношу парня тридцать шестым, нарушая прежде намеченные границы и округленность цифры. Парень тотчас же поворачивается и с тем же серьезным видом идет вон, может быть, к матери, — сообщить, что один рот с хлеба долой.
На лицах крестьян бродит что-то вроде улыбки… Но эпизод быстро изглаживается. И здесь выступает вопрос: как быть остальным мужикам — «жителям», вопрос, на который мне нечего ответить…
Тихою темною ночью мы вернулись в Слободу, и я переночевал здесь в усадьбе, в самом центре кочубейства… И впечатления дня все толпились кругом, покрывая спокойную обстановку старого дома. Просторные комнаты, мягкий свет лампы и портрет старого Кочубея, глядящий на меня с высокой стены загадочным взглядом.
XVIII
ПРАЛЕВКА. — ИСТОРИЯ МАКСИМА САВОСЬКИНА. — В МЕТЕЛЬ
— Пралевка… да, Пралевка, действительно, нуждается…
— Что уж и говорить… Надо бы хуже, да нельзя.
— Из худых — плохая деревнюшка.
— Бедствуют сильной рукой в Пралевке. У нас плохо, а уж у них, просто сказать, самая беда.
Такие отзывы пришлось мне заносить в свою записную книжку всякий раз, когда, спрашивая о состоянии той или другой деревни, я доходил до Пралевки. Начиная с земского начальника и станового и кончая. дубровскими и Малиновскими мужиками, которые и сами являются «из плохих худыми» в уезде, — все уступали пальму первенства Пралевке. «Не лучше пралевских» — это мера нужды, которою впоследствии характеризовали свое положение в других местах, изредка варьируя этот отзыв «не лучше пралевских или дубровских». В волостном правлении в Новой слободе молодой и отлично искусившийся в уездной политике писарь держал себя со мною настоящим дипломатом и только при упоминании о Пралевке откровенно махнул рукой. На Пралевку даже уездная дипломатия не пыталась набросить покров довольства и благополучного обстояния…
А между тем… Конечно, это очень странное недоразумение, но и в деревне, всеми признанной за бедствующую, земский начальник Пушкин не отступил от своей системы. На четыреста девять человек ее населения в марте было выдано сто шесть пудов, то есть по десяти фунтов в среднем на человека…
Переночевав в Новой слободе, утром я отправился в эту злополучную деревню, не ожидая, по прежнему опыту, ничего хорошего. Действительность, однако, превзошла мои мрачные ожидания…
Небольшая деревнюшка раскинулась у «вершинки». Широкая улица или, вернее, два порядка по косогорам, безлистые ветлы, среди которых шумел не устававший ветер, занесенные снегом избы с едва заметными окнами. На улице пусто, и долго мы едем, не зная, где остановиться, пока внезапно не вскакивает на задок наших саней какой-то парнишка. Это — опять малолеток-десятский. Он услышал колокольцы и счел своим долгом явиться к начальству.
— Где у вас староста?
— Нет старосты у нас.
— А где же он?
— Ево земской посадил.
— За что?
— Кто ево знае… Посадил.
— Да ведь кто-нибудь за него есть?
— Комендат (кандидат) есть.
— Зови комендата.
Мы заезжаем в сборную, которая опять оказывается в избе все того же старосты, отсутствующего по независящим обстоятельствам. Курная изба, еще хуже дубровских и малиновских, хотя и здесь видна робкая попытка — вымазать стены глиной… Старая привычка забытой родины! Бабьи руки старательно мажут и чистят, а дым чернит и покрывает потолок и верхушки стен налетом сажи, которая висит, точно черный иней… В зыбке плачет ребенок, тихо, бессильно и жалобно… Изба, деревня, лица «стариков», потихоньку набирающихся в избу, отмечены особенным, неуловимым оттенком какого-то странного выражения… Голод…
Арест старосты служит злобой деревенского дня. Староста арестован «за мир»…
— За правду… — угрюмо отвечают на мои вопросы мужики. — Скажешь правду, потеряешь дружбу… Правды начальство не любит…
Я описывал в прошлом очерке «бунт» кандрыкинцев «из-за семян», и мы видели там старосту, отстаивавшего уездную политику начальства. Мы видели также, что ему приходилось-таки жарконько от «бунтовавшего» мира. Здесь было другое. Впоследствии я видел пралевского старосту, когда его семидневное сидение кончилось. На одной из фотографий «голодного года», продающихся теперь в Нижнем-Новгороде и, кажется, готовящихся к печати[68], он изображен со своею медалью, стояшим «для порядку» около обедающей толпы. Если бы не эта медаль — его фигура совсем потерялась бы в толпе, а между тем, это фигура интересная и стоящая внимания. Густая шапка волос, борода с завитками, как у Юпитера, и очень мягкое, доброе лицо, с серьезными, ласковыми глазами… Его курная изба, его плачущий ребенок, его черный хлеб с лебедой, который я увидел на столе («это еще для старосты испекли, на высидку», — пояснили мне при этом, чтобы объяснить выдающиеся качества этого комка грязи) — все это в глазах земского начальника еще не нужда, и староста не смел рассчитывать на пособие для себя. Но он не стоял на высоте уездной политики…
Наоборот: староста беспокоил начальство, староста не только не смирял «бунта», выражающегося в ходатайствах о хлебе, но еще взял на себя всю тяжесть этих ходатайств за односельчан и… надоел напоминаниями о том, что у деревни нет семян, что в деревне есть голодные и что один из них, Максим Савоськин, пожалуй, помрет от лебеды и лихоманки в совокупности… Впоследствии H. M. Баранов, нижегородский губернатор, вместе с доктором и с земским начальником были в Пралевке, и все, что говорил староста, оказалось правда… Эта Старостина правда ничего не потеряла, конечно, от того, что в то время, о котором я веду речь, староста сидел в кутузке…
Признаюсь откровенно, когда Старостина мать, когда Старостин отец, когда Старостины односельцы, обступившие меня, одинокого представителя филантропии (ведь все мы «на одно лицо», — напоминаю читателю в пояснение), сообщили мне деревенскую новость, что старосту посадили, и за что именно посадили, — мне сделалось как-то не по себе. Мне показалось, на одно, впрочем, мгновение, что мне, как будто, не следовало приезжать сюда, что я, как будто, действительно приехал не с тем, с чем бы надо, в эту деревню, которая несет жгучее страдание голода и явной несправедливости.
Я начинал здесь как-то не так уверенно. Когда, записав общие сведения, я поднял глаза на сход, то прежде всего мне бросилось в глаза лицо стоявшего передо мной Максима Савоськина…
Савоськин! Савоськин! Из всех тяжелых воспоминаний мрачного года — это имя возбуждает во мне самые тяжелые воспоминания, соединяется даже с некоторым укором совести. «С мая месяца 1891 г., — писал г. земский начальник А. Л. Пушкин, — Савоськин болен лихорадкой…» Лихорадкой, а не голодным тифом, и потому г. Пушкин не видел никаких оснований увеличивать для него ссуду. В течение трех месяцев на семью из четырех человек (сам, старуха, слабоумный сын и другой сын семнадцати лет) было выдано ровно два пуда хлеба. Понятно ужасное положение этой семьи.
В марте Савоськину стало так плохо, что к нему позвали священника… О положении Савоськина заговорили, староста настойчиво докладывал о нем господину Пушкину. Тогда произошло нечто, почти невероятное по холодной и бессмысленной жестокости. В марте Савоськину ссуда была прибавлена, и выдано сразу… полтора пуда. Но — едва обрадованная хозяйка Савоськина испекла из этой ссуды для больного хозяина каравай чистого хлеба, как в избу Савоськина пожаловал фельдшер. Вы думаете — для лечения «лихорадки»?.. Нет — для проверки «ложных слухов» об его нужде и болезни… Фельдшер был тоже одним из хорошо дисциплинированных органов уездной политики… Я, конечно, не позволил бы себе излагать весь последующий эпизод — так он нелеп и маловероятен, — если бы не имел случаев убедиться в подлинности каждой черты… Дальше произошло вот что: фельдшер услышал запах свежего хлеба, заглянул в печку и сказал:
— А! У тебя вот какой хлебец! Как же говорят, будто ты болен от голода. Вот я доложу начальству!
И доложил! А г. Пушкин увидел в этом хороший полемический прием. Священник утверждает, что Савоськин умирает от голода. А фельдшер доносит, что застал у него чистый хлеб. Правда, хлеб испечен из добавочной ссуды, только что выданной тем же земским начальником именно вследствие толков старосты и священника. Это нимало не останавливает земского начальника. Он тотчас же сажает старосту в кутузку за ложные сведения о нужде Савоськина, а по поводу священника предпринимает переписку угрозительного свойства на тему о том, что священники позволяют себе «крайне неосторожные и неосновательные заявления», будто их прихожане страдают от голода… Поэтому земский начальник просит внушить священникам, «дабы они не так резко ставили свои определения», и грозит о подобных случаях доводить до сведения высшего начальства[69].