Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анжелика разразилась слезами. Я, хотя был глубоко тронут, улыбнулся, ибо видел, что к мелодии своей жизни, к той ее части, которая уже определилась, она намерена добавить новую каденцию, а я безмерно люблю, когда пианист оказывается настолько захвачен произведением, что начинает сочинять немного и от себя. Каденции полновесны и быстры, и порождаются они не мастерством, а любовью, мощью и духовным подъемом. Они представляют собой великую декларацию. По мере их развертывания пианист словно бы говорит композитору: «Да. Я понимаю то, что понимаешь ты. Я чувствую то, что чувствуешь ты. Я тебя знаю. Твои руки – это мои руки, твои глаза – мои глаза, твое сердце – мое». Анжелика привносила свободу не в фортепьянный концерт, но в свою жизнь, и она содрогалась и лила слезы, потому что, приняв решение, она мельком увидела всю свою жизнь как единое целое, словно бы глазами композитора.
В следующий раз я пришел в «Асторию» в один из тех осенних дней, когда небо без стеснения можно назвать лазурным, а воздух – хрустальным. В такие дни дым поднимается прямыми колоннами, а каждая подробность ландшафта становится вдруг такой четкой, словно побывала под резцом гравера. Зеленые буксиры с черными трубами скользили вниз по реке, и буруны белой пены непрерывно расходились от их носов.
Сам Смеджебаккен был красивым мужчиной, разве что немного слишком флегматичным, жена же его могла бы послужить идеальной моделью для кого-нибудь из итальянских живописцев эпохи Возрождения. Но их дочь, несмотря на свой недуг, была даже красивее матери. Я познакомился с нею в тот день в передней гостиной дома ее родителей. Из глубины двора доносился целый сонм нот, как будто оркестр настраивался перед концертом, но оркестр, состоящий из одних только фортепьяно. А через окна мне открывалось голубое небо, невесомо раскинувшееся над видавшим виды кирпичом «Астории».
Родители ее упаковывали ящики, готовясь к переезду. Смеджебаккен провел меня в ее комнату, представил нас друг другу и вернулся к своим занятиям. Может быть, благодаря несравненной красоте девочки ее непроизвольные движения не произвели на меня никакого впечатления. Почти. Сам того не осознавая, я начал двигаться вместе с ней, все время следуя за ее голубыми глазами, которые блуждали, когда она не могла усидеть в неподвижности.
Она сказала:
– Хорошо, что вы немножко двигаетесь вместе мной. Мама и папа всегда так делают. Мне тогда кажется, что сама я не шевелюсь.
Она с трудом выдавливала из себя слова, как будто их удерживали эластичные ремни, которые требовалось растянуть и которые могли их остановить и даже утянуть обратно.
– Я даже и не заметил, что так делаю.
– Вот и хорошо.
– Рад с тобой познакомиться, – сказал я. – Я ведь знаю, как сильно тебя любят твои мать и отец, и теперь понимаю почему. Ты – прелестное дитя. Никогда не видел ребенка с такими глазами, как у тебя, – или взрослого, если на то пошло.
– Вся моя жизнь, – сказала она, – в моих глазах.
Я кивнул.
– Я не хочу переезжать на Манхэттен.
– Знаю. Твой отец говорил мне об этом. Когда мне было примерно столько лет, как тебе, мне пришлось переехать из единственного дома, который я когда-либо знал. Но обстоятельства очень сильно отличались.
– Почему? – спросила она.
– Они были ужасны, – сказал я, – просто ужасны, но я их превозмог. Осилил и переезд. И ты тоже справишься. Там, куда я переехал, у меня была веревка, которая свисала с дерева, склонившегося над заводью в реке. Я слетал с этой веревки десять тысяч раз, и каждый полет избавлял меня от горечи вынужденного переезда. Я и сейчас вспоминаю то дерево – оно склонялось над заводью с такой же любовью и такой же грустью, с какими я думал о том месте, откуда уехал.
– Я не умею слетать с конца свисающей веревки, – сказала она.
– Но ведь плавать ты умеешь, – ответил я. – И в новом своем доме ты будешь плавать дважды в день.
Она улыбнулась.
– И еще вот что, – сказал я. – Поскольку во время упражнений ты будешь тратить много калорий, то готов поспорить, что каждый день, когда ты будешь плавать, мама будет водить тебя в кондитерскую.
– Точно?
– Обещать не могу, но предложу ей об этом подумать. Когда я делаю физические упражнения, то позволяю себе полакомиться. Только мне надо быть осторожным, чтобы не съесть лишнего, потому что если я буду переедать, то могу слишком растолстеть. Но ты пока что малышка, и остерегаться тебе не придется.
– Не придется, – сказала она. – Я худышка.
– Ты «свелт», – сказал я ей.
– Что это значит?
– Это значит, что у тебя все в порядке, с легким уклоном в сторону худобы. Это по-шведски. Ты узнаешь это слово, когда будешь учить шведский.
На самом деле, как многими годами позже обнаружил я в Морской академии, слово это французское. Я подумал, что это одно из слов, вроде «бистро», что французы заимствовали из варварских наречий.
– Зачем мне учить шведский?
– Потому что ты Смеджебаккен.
– Потому что я кто? – спросила она в изумлении. Ясно было, что родители не обо всем ей рассказывали.
– Потому что всех маленьких девочек с голубыми глазами зовут Смеджебаккен, и рано или поздно они учатся говорить по-шведски. Шведский язык прекрасен, и, говоря на нем, чувствуешь то же самое, как будто поешь, играешь на фортепьяно или гребешь на каноэ.
– А вы говорите по-шведски?
– Нет.
– Тогда откуда вы знаете?
– Я говорю на ломаном шведском, – сказал я.
И после этого несколько минут поговорил с ней на ломаном шведском. В свое время я ставил в тупик шведских бизнесменов и банкиров, потчуя их на протяжении всего торжественного приема историями, излагаемыми на языке, которого не понимали ни они, ни я сам. Закончив, я сказал Констанции:
– Отец научит тебя настоящему шведскому.
– Как он сможет меня научить?
– Он свободно на нем говорит.
– Правда?
– Да.
Она преисполнилась гордости.
– Я очень хочу говорить по-шведски, – сказала она. – Я уже учу итальянский.
– Замечательно. Итальянский – это словно говорить с птицей. А шведский – это словно говорит сама птица.
Она рассмеялась.
– А вот еще что, – сказал я, решив приподнять завесу над тем, что ее ожидает. – Оттуда, куда ты переезжаешь, ты сможешь видеть Центральный парк, небоскребы, красивое озеро и закат, и все это – с очень большой высоты. У тебя будет чудесная терраса, где много разных растений и цветов – там есть и карликовые ели в кадках, и травы, и герани, и розы. И – угадаешь, что еще?
– Что?
– На этой террасе есть водосток и шланг для поливки. В жаркие летние дни ты сможешь наполнять водой резиновую ванну и плескаться в ней на солнышке.
– Звучит заманчиво, – сказала она, начиная менять свое мнение о переезде.
– И у тебя будет своя собственная комната, на том же этаже, что и все остальное, так что перемещаться тебе будет легче, чем теперь. К тому же в здании есть лифт. Не придется спускаться по ступенькам. Ты будешь ходить в новую школу и научишься там многим новым замечательным вещам. И наконец, твой отец купит тебе рояль от Стейнвея, и какая-нибудь ученица целый день будет на нем заниматься. У тебя будет все, что ты любишь, потому что твои родители очень тебя любят.
Я ее обнял. Непрерывные ее движения были очень похожи на младенческое ерзанье, и я осознал, что по истечении всего-то нескольких минут полюбил эту маленькую девочку.
Вряд ли могла она хоть когда-нибудь познать любовь, замужество и материнство. Молодые люди не знают сострадания. И это всего лишь естественно. Подумайте о впечатлении, скажем, от большого носа или плохих зубов. А затем подумайте о Конни Массине, обо всей душевной красоте, обо всех знаниях и глубоких чувствах, обо всех запасах любви, которым предназначалось быть растраченными впустую. Такое случается и с дикими, и с домашними животными. С лосями, выдрами и колибри; и с нами случается, когда кого-то из лучших отбраковывают из стада за хромоту. Стадо – самое жестокое из сообществ, когда-либо возникавших на свете, и я всегда его ненавидел.
Замысел наш состоял в том, чтобы мы со Смеджебаккеном были полностью изолированы от Анжелики и Конни. Анжелика ни о чем не должна была знать, потому что случилась бы катастрофа, если бы ее лишили всего и отправили вместе с нами в тюрьму. Тем не менее, и я могу сегодня говорить об этом с полной определенностью, она добилась от Смеджебаккена ошеломляющего обещания, в котором он никогда не признается даже архангелу Гавриилу: перед тем, как грабить банк, мы ограбим что-нибудь еще. Мне это представлялось бессмысленным, и Смеджебаккен, возможно, тоже не был в восторге от этой мысли. Я не хотел этого делать, но он был связан обязательством.
– Я ведь не профессионал, – сказал он мне в один из дней, когда мы занимались оборудованием в «Астории» спального помещения для меня и механической мастерской, где предполагали изготовлять оборудование, необходимое для операции.