История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
61. Кроткие люди знают что-то важное
— Она? — спросила Натела, когда я приземлился.
— Она! — ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы: тот же деревянный переплет, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами.
Раскрывать библию не хотелось: как всегда после блуда, ощущал себя свиньей и спешил к жене. К тому же, опасался Абасова: если зрение у него было все-таки отличным, он вот-вот должен был вернуться за подписью под контрактом о шпионаже. Я решил отшутиться и бежать домой. Огляделся и не увидел ничего располагавшего к шутке. Вернул взгляд на библию, но вспомнил, что это бесполезно: в этой книге — ничего веселого, ибо автор, Иегова, отличался не остроумием, а, подобно мне, кровожадностью. Посмотреть на Нателу я не осмеливался. Стыдился. И подобно Иегове же в минуты смущения, решился на бессмысленное: потянулся к библии и раскрыл ее… С пергаментных листов в нос мне ударил знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал, — рассматривал буквы. Квадратные письмена казались суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Еще точнее выразилась Натела:
— Такое чувство, что смотришь на тюремную решетку, правда?
— Читала? — ответил я.
— Лучше б не читала! — воскликнула Натела. — Думала всегда, что раз написал Бог, значит, — великая книга! Думала как раз так, как ты мне вчера говорил.
— Все так говорят.
— Правильно! Мой отец, — даже он вставал, когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова и добавлял, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, МеирЪХаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочла по-грузински — и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особенного! В хорошем романе все лучше…
— Я тебя понимаю, — улыбнулся я. — От Бога все ждут большего! А пишет Он обо всем; не о чем-нибудь, — как писатели, — а сразу обо всем! И потом: здесь говорит одно, там другое…
— Нет, это как раз так и надо! Если б я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо всем и по-разному. Это правильно, но… Не придумаю как сказать… Одним словом, все, что я прочла в Библии, — я сама уже знала… Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня! И никого кроме! Но как бы, дескать, ни любил, как бы ни лез из кожи, все равно кокну! Что это за условия! Какой дурак на такие условия согласится?!… Это ж так все понятно — чего Он хочет! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я в него и не верю! Он — как наши петхаинцы!
Я искал в голове прощальную фразу.
— А ты когда-нибудь сидел в тюрьме? — спросила она.
— И не хочу! — опомнился я и собрался уйти.
— А я сидела, — произнесла Натела и посмотрела мне в глаза. — Потому и сказала про Библию: «как решетка».
Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил ее излить душу. Я не отрывал взгляда от решетчатого текста. Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским:
— Меня, знаешь, все время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались: с места на место, как цыгане, но все равно, — у них злоба! Цыгане, — хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики… Даже отец, МеирЪХаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя, и бросил меня одну; значит, не любил; только мать, значит, любил… Женщина не может без мужчины, ей нужна защита.
— А Сема? — сказал я. — А этот Абасов? Другие еще?…
— Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда?
Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло:
— Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
Сбежать я хотел, но не вместе с ней и не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг еще одно, — стародавнее смутное чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже все известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное; ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит главное.
— Ладно, иди! — согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. — Иди домой. Я ее, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю; мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем… Правда?
Я присмотрелся к ней, но она не издевалась.
— Видишь ли, — ответил я, — ты все время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать…
— А кто не изменяется? — спросила она кротким голосом.
— Бог, — улыбнулся я. — Что твердил, то и твердит! — и стукнул пальцем по библии в ее руках. — Не прелюбодействуй, говорит, а то нагрянет начальник контрразведки!
Натела вернула на лицо прежнюю ехидную улыбку:
— Потому и говорю, что Он ни хрена не понимает!… Хотя с другой стороны, — и рассмеялась по-прежнему, — если всучить Ему взятку, Он скажет что угодно: не прелюбодействуй, скажет, только если негде! Хочешь, уйдем сейчас куда хочешь?
Теперь уже она издевалась, и я согласился с ней:
— Да, жалко. Глупо все получилось, — и мне стало стыдно.
За все вместе. Вообще.
Наступила пауза.
— Ладно, иди! — повторила Натела. — Но ты не прав: сожалеть надо только о глупости, которую еще не сделал.
Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые — как только я их произнес — оказались искренними:
— Ты сама очень красивая! И будешь счастливой!
— Спасибо! — засияла она и вскинула вверх правую руку.
Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из нее закладки и газетные вырезки.
— Натела! — крикнул из-за двери Абасов. — Это ты?
— Нет, библия! Я нашла ее! — крикнула Натела. — Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду!
— Только быстро! Я уже начал.
— Что он там начал? — спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по ее голым голеням.
— Что ты там начал, Сэрж? — спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру.
— Любовью заниматься! — крикнул он. — Шучу: вино начал!
— Заканчивай тогда без меня! — крикнула и Натела. — Я тоже шучу! Но ты, правда, пей, я пока занята.
— Я помогу! — и послышался скрип отодвинутого кресла.
— Уходи! — шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
В дверях я опомнился:
— А это куда? — и кивнул на кипу бумаг в своем кулаке.
Беги, повторила Натела. Теперь уже жестом.
62. Все в мире прекрасно — и все в нем умирают
Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью проткнутое стрелою сердце и русская вязь: «Люби меня, как я тебя!» Еще одна любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь — очень желанная — на том берегу, а я — очень несчастный — на этом, и между нами, увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к «очень желанной», тем более, что, по ее словам, в Грузии нет неодолимых рек…
Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты «Молодой сталинец» и называлась обстоятельно: «Беседа известного грузинского ученого с известным немецким романистом». Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, — о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а самой первой владелицей Бретской рукописи — Исабелой Руфь, иудейкой из Испании.
Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься — вместе с вышеупомянутым сочинением — на историческую родину, то есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции, — лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.