История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сергей Рубенович, — сказал я, — вы же армянин?
— Только когда бьют армян!
— А если вдруг не бьют?
— Я родился в Грузии, — объяснил генерал и стал ковыряться в трубке ворсистым штырем. — Прошу прощения, что ковыряюсь в трубке ворсистым штырем!
— Я люблю когда ты это делаешь, Сэрж! — вставила Натела и дотронулась до абасовского плеча. — Ну, когда ты ковыряешься в трубке ворсистым штырем!
— Парижский подарок! — кивнул он на трубку. — Вот пришлите мне трубку из вашей Америки — и будем квиты.
— Прилетайте к нам сами! — пригласил я генерала. — Ведь есть, наверное, прямые рейсы: «КГБ — Америка»!
Абасов рассмеялся:
— Мне там делать нечего: лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи!
— Чудесно сказано, Сэрж! — обрадовалась Натела.
Теперь он признался, что сказанное сказано не им, и добавил:
— Придется посылать курьера. Слетаешь в Америку, Натела?
Натела ответила серьезно:
— Если наших тут не останется, я уеду навсегда!
Абасов раскурил трубку и вернулся ко мне:
— Я вам скажу честно. С коммунизмом мы тут погорячились, и это всем уже ясно. Рано или поздно все начнет разваливаться, и каждый потянется кто куда: Азербайджан, Узбекистан, Киргизстан, Айястан, — каждый в какой-нибудь стан. Айястан — это Армения. По-армянски. От слова «айя». Красивое слово. Вот… О чем я? Да: а куда, говорю, деваться нашей Грузии? Кто и где за нас постоит, кто и кому замолвит слово?! Нужен мост в другой мир, понимаете ли, опора нужна! А петхаинцы в Нью-Йорке — это хорошее начало. Люди вы быстрые, станете себе на ноги и со временем сможете — с Богом! — помогать и нам, если — дай-то Бог! — понадобится, то есть если все начнет разваливаться. Главное, не разбрелись бы вы там в разные стороны, не забыли бы родные края! Не забудете: вам там будет недоставать родного. Говорят, правда, в Америке есть все кроме ностальгии, потому что никто там не запрещает построить себе любую часть света. Но от ностальгии это не спасает! Человеку нравится не только то, что ему нравится! Вам будет недоставать там и того, от чего бежите! К тому же вы ведь южане, народ с душой! Не просто грузины и не просто евреи, грузинские евреи! Кровь с молоком! Или — наоборот! Я люблю эти два народа грузин и евреев! Аристократы истории! Да, хорошо: аристократы истории! Весьма хорошо!
Натела опять кивнула головой: мы, южане — народ с душой, и все, что ты про нас сказал, Сергей Рубенович, сказал ты весьма хорошо, — особенно про аристократов. При этом самодовольно погладила себе правое бедро, облитое вельветовой тканью. Я, однако, почувствовал вдруг, что не только эти слова «хорошо» или «плохо», но и все другие, сказанные им или кем-нибудь еще, взаимозаменяемы. Плохое есть хорошее, и наоборот; контрразведка есть разведка, и наоборот; все есть все, и наоборот. Значение истины в том, что ее нет, иначе бы ее уничтожили. В человеческой жизни ничто не имеет смысла, и, может, это ее и поддерживает, иначе бы — при наличии смысла — жизнь прекратилась бы. Какая разница — искупить ли вину и вызволить библию, или, наоборот, жить бездумно, то есть как живется.
— Генерал! — спохватился я. — А куда делась Натела?
— Я же послал ее за книгой.
— Не надо! — сказал я просто. — Я подумал и решил, что книга мне весьма не нужна. Не нужна весьма. То есть — совсем не нужна!
Генерал смешался и стал рассматривать зеленый перстень на пальце. Потом сказал:
— Вы не поняли: никакой вербовки.
— Я не о вербовке, — ответил я. — Просто нету смысла.
— Это, извините, несерьезно! — улыбнулся Абасов. — Почему?
Хоть и не всю, но я сказал правду:
— А потому, что ничего не стоит доделывать до конца.
— У вас, извините, большая проблема! — заявил Абасов таким тоном, как если бы это его испугало. — Вы очень впечатлительны: доверяете философии и во всем сомневаетесь. А это ограничивает: отнимает решительность и веру.
— Отнимает, — кивнул я. — Но ограничивает как раз вера.
— Знаете что? — Абасов поднялся с места. — Давайте-ка мы с вами отдохнем и выпьем чай! Нельзя же все время работать! Я работаю много, а работа мешает отдыху, — и рассмеялся. — Недавно, знаете, сходил с внучкой в зоопарк, и обезьяны таращили на меня глаза: вот, мол, до чего же, мол, может довести нас, обезьян, постоянный труд! Как вы, кстати, думаете: повезло или нет мартышкам, когда превратились в людей?
— Да, — сказал я. — Потому что, хотя обезьяна никому не служит, она не понимает, что это весьма хорошо. Кроме того, обезьяны позволяют загонять себя в клетку, а это весьма плохо.
— Ах вот оно что! — смеялся генерал. — Но она ж не понимает и этого! То есть в клетке ей весьма хорошо!
— Это она как раз понимает. Распахните клетку и поймете — понимает или нет. Сразу эмигрирует! — и я поднялся со стула.
— Спешите? — спросил Абасов и перестал смеяться.
— Нет времени, — растерялся я. — Я же в Америку уезжаю.
60. Мгновение любви есть мощная конденсация людского опыта
Нателу я увидел в зеркале — под самым потолком.
Закрыв за собою дверь, ведущую из абасовского кабинета — через библиотеку отдела контрразведки — к лифту, я остановился, подумал о диалоге с генералом, понравился себе и, как всегда в подобных случаях, решил немедленно полюбоваться собою в зеркале, хотя каждый раз вспоминал при этом, что психические беды начались у людей именно после изобретения зеркала… Оно оказалось рядом, — старинное, в резной ампирной рамке, конфискованное, должно быть, в 20-е годы у сбежавших во Францию князей. Подошел к нему, но увидеть себя не успел. Взгляд перехватили живописные бедра генеральской помощницы. Спиной ко мне Натела стояла на раскладной лестнице и копалась в книжной полке под самым потолком. Как и накануне, чулок на ногах не было, но в этой обстановке и — главное — от неожиданности они показались мне более обнаженными. Мелькнуло странное ощущение, будто я стоял у неподвижного океана, и внезапно из водной толщи выскочили в воздух и застыли в нем два белых и голых дельфина. Во рту пересохло, и в висках забила кровь. Я развернулся, шагнул к подножию лестницы, вцепился руками в поручни и поднял глаза вверх. Все это проделал бесшумно, опасаясь не столько даже того, что спугну дельфинов, сколько присутствия роскошной старинной мебели с пригвожденной к ней инвентарной эпитафией: «Всесоюзная Чрезвычайная Комиссия СССР».
Женщина меня как раз не пугала. Почудилось даже, будто мы с ней заодно; сговорились подкрасться вдвоем к ее застывшим дельфинам, затаить дыхание и задрать голову вверх. Было, тем не менее, стыдно, и было предчувствие, что позже, в будущем, будет еще стыднее. Но тогда это чувство стыда лишь нагнетало нараставшую во мне тревогу. Кровь не умещалась в височных артериях и толкалась наружу… Толкалась она и в набухших жилах на щиколотках перед моими глазами. Толкалась не наружу, а вверх по исподней стороне голеней; в коленных сгибах синие жилы снова набухали и закручивались в пульсирующие узлы, из которых, однако, легко выпутывались и, млея, уползали выше, высоко, где исчезали, наконец, в толще светящейся плоти. Дыхание мое стихло, а сердце забилось громче. Еще страшнее стало, когда я осознал, что трусов под вельветовой юбкой не было. Лестница дернулась, и по ней из-под потолка скатился ко мне негромкий звук:
— Осторожно!
Вздрогнув, я вскинул взгляд выше, к источнику звука, и только тогда полностью осознал, что эти голые ноги с синими жилами принадлежали человеку. Пригнувшись в поясе, Натела, видимо, давно уже смотрела на меня сверху своими насмешливыми глазами сфинкса. Вспыхнуло чувство стыда, и мелькнула мысль прикинуться, будто я всего лишь придерживаю лестницу. Но Натела опять смешала мои чувства: нагретым в теле голосом, совсем уже тихо, она проговорила неожиданное слово:
— Увидел?
Я отозвался как ребенок: проглотил слюну и кивнул головой. Натела пригнулась ниже. Вопреки моему впечатлению, она не издевалась: глаза ее горели любопытством неискушенной и напуганной школьницы, которая вдруг сама совершила запретное.
— Еще хочешь? — шепнула она.
Я не знал что ответить; не как, а что. Поймал в себе ощущение физического замешательства, — неподвластности мне моего же тела. Потом вдруг подумалось, что на шум пульсирующей в висках крови могут сбежаться гебисты. Захотелось скрыться, но, заколдованный страхом и возбуждением, я с места не двигался.
— Иди! — позвала Натела. — Иди же ко мне!
Наконец, я зашевелился, но никуда не убежал: вступил на лестницу и полез вверх. На площадке пригнул под потолком голову, чтобы выпрямить ноги. Натела быстро прильнула к моей груди, как если бы делала это не впервые, и подняла глаза. Она дрожала, и взгляд у нее был кротким. Потом шепнула:
— Любишь меня? — и дохнула глубоко изнутри горячим и влажным воздухом, пахнувшим грудным младенцем.