История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что? — сказала она с ухмылкой. — Не говори только, что умеешь читать лица, и все уже обо мне знаешь.
— Нет, — заверил я, — я пришел не за этим, но когда-то, ей-богу, изучал восточную физиономистику. Чепуха!
— Да? — поджала она большие губы со спадающими углами, свидетельствующими о сильной воле. — Что на моем лице?
— У тебя прямые губы, то есть уступчивая воля, — сказал я. — На тебя легко оказать влияние. У тебя еще разбухшее нижнее веко: усталость и бесконтрольность влечений.
— А что глаза?
— Китайцы различают сорок типов и приписывают каждый какому-нибудь зверю. У тебя сфинкс: удлиненные с загнутыми венчиками. Тонкая натура. И еще нервная.
— Конечно, чепуха! — рассмеялась Натела и стала растирать пальцем черный камушек с белыми прожилками, свисавший на шнурке в прощелину между грудями. — А у тебя такие же черты!
— Знаю. Поэтому и считаю это чепухой, — сказал я и почувствовал, что разговор ни о чем исчерпан.
Наступила пауза, в течение которой я, наконец, ужаснулся: что это? Как получилось, что Натела Элигулова и Исабела-Руфь выглядят одинаково? Переселение плоти? А не может ли быть, что это одна и та же женщина? Что пространство и время не разделяют, а соединяют сущее? И что существование отдельных людей — иллюзия? Две точки в пространстве или времени, — что это: действительно ли две точки или линия, которую видим не всю? А может, все куда проще, и загадка с ИсабелойЪРуфь объясняется правдой, в которую изо всех петхаинцев — кроме Семы «Шепилова» — не верил только я: Натела Элигулова есть все-таки ведьма, повязанная с демонами пространства и времени теми же порочными узами, какие она сумела наладить между собой и властями, а потому способная легко справляться с людьми, обладающими — согласно физиономистике — нервной натурой и уступчивой волей? Может, она и заколдовала меня, глядя в зеркало с паутиной и насылая на меня оттуда видение распутной испанки ИсабелыЪРуфь? Быть может даже, этот слух, будто Бретская библия жива и находится в распоряжении генерала Абасова, пущен именно ею, Нателой, с тем, чтобы завлечь меня к себе? С какою же целью?
Натела продолжала улыбаться и растирать камушек на груди, как если бы хотела разогреть его, задобрить и потом ощупью считать с него ладонью важную тайну обо мне.
Стало не по себе; я оторвал глаза от испещренного оспинами и царапинами камня и принялся блуждать взглядом по комнате. С правой стены в далекое пространство за окном напротив внимательно вглядывались отец и сын Бабаликашвили, которых, как говорили, в это пространство Натела и отправила. Рядом висели еще три мертвеца: МеирЪХаим, с разбухшими веками и глазами сатира; Зилфа, мать хозяйки, с тою же ехидною улыбкой и с тем же камушком на шее, только без пор и ссадин; и чуть ниже — англичанин Байрон. Портреты были черно-белые, хотя под Байроном висела в рамке еще одна, цветная, фотография молодого мужчины. Поскольку мужчина был похож на петхаинца, но сидел в позе прославленного романтика, я заключил, что это и есть Сема «Шепилов», супруг хозяйки, наследник бриллиантов и неутомимый стихотворец. Если бы не владевший мною ужас, я бы расхохотался; но удрученность мою нагнетали тогда не только улыбки мертвецов, но даже бесхитростное лицо Семы, тем более, что волосы на фотографии оказались у него не светло-рыжего цвета, о чем я знал понаслышке, а малинового, — работа популярного тбилисского фотографа Мнджояна, только еще осваивавшего технику цветной печати.
Не решаясь вернуть взгляд на хозяйку, я перевел его к выходу в спальню, и обомлел: в дверях, широко расставив высокие сильные ноги, стоял на паркетном полу, отражался в нем и пялил на меня глаза огромный петух, цветистый, как колпак на голове королевского шута, и самоуверенный, как библейский пророк.
Захотелось вырваться наружу.
Я резко повернулся к открытому окну, но то, что было снаружи, за окном, само уже ломилось вовнутрь: густой дымчатый клок свисавшего с неба облака протискивался сквозь узкую раму и, проникая в комнату, заполнял собою все пространство. Дышать воздухом стало тяжелее, но видеть его — легко. Не доверяя ощущениям, я поднял, наконец, глаза на хозяйку. По-прежнему улыбаясь, она поглаживала пальцами тугой хохолок на голове петуха, сидевшего уже на ее коленях. Слова, которые мне захотелось произнести, я забыл, но Натела, очевидно, их расслышала и ответила:
— Это облако. Наверное, из Турции, — и мотнула головой в сторону Турции за окном. — Облака идут с юга.
— Да, — согласился я. — Из Турции! — и, потянувшись за графином, вырвал из него хрустальную затычку, как если бы теперь уже то был комок в моем горле. Знакомый дух спирта мгновенно прижег мне глотку. Задышалось легче, и, сливая водку в граненый стакан, я произнес очевидное. — Сейчас выпью!
Бульканье жидкости в хрустальном горлышке встревожило петуха, и он вытянул шею. Натела властно пригнула ее и, не переставая ухмыляться, обратилась к птице:
— Тише, это водка! А человек — наш…
Я опрокинул стакан залпом и перестал удивляться. Подумал даже, что порча, так открыто сквозившая в ее влажных глазах сфинкса, есть порча вселенская, частица неистребимого начала, которое именуют злом и стесняются выказывать. Натела не стеснялась.
— Натела! — сказал я. — Если верить нашим людям, ты любишь деньги. Я к тебе потому и пришел.
— Нашим людям верить нельзя! — рассмеялась она. — Они недостойны даже моего мизинца на левой ноге! — и приподняла ее из-под шелкового халата. — Знаешь, что сказал Навуходоносор?
— Про тебя? — скосил я глаза на ее голую ногу, но вспомнил, что вавилонец не был знаком ни с нею, ни даже с ИсабелойЪРуфь, ибо прожил свою жизнь чересчур давно, — в чем, как убедил меня взгляд на Нателины колени, заключалась его главная ошибка.
— Навуходоносор сказал так: люди недостойны меня; выберу себе облако и переселюсь туда!
— Значит, был прогрессистом: выбирал пространство с опережением времени! Обычно люди переселяются туда уже после кончины, — ответил я и добавил. — Иногда, конечно, облака сами снисходят до них. Из Турции.
— Навуходоносор был не прогрессистом, а реалистом: люди, говорил, недостойны того, чтобы жить среди них, — пояснила Натела. — Что такое люди? Лжецы и завистники! Снуют взадЪвперед с закисшими обедами в желудках. И еще воняют поєтом. И носят вискозные трусы, которые прилипают к жопе или даже застревают в ней! А представь себе еще напиханные в живот кишки! Ужас!
Я опешил, но Натела смотрела вниз, на петуха:
— Правда?
Петух не ответил, и она продолжила:
— За что только Бог их любит, людей?!
— Кто сказал, будто Он их любит?! — возмутился я.
— Я говорю! — ответила Натела. — Меня, например, любит. Раз не убивает, раз потакает, значит, любит. Бог порченых любит! Без порченых мир давно загнил бы!
На лице ее блуждала улыбка, но я не мог определить над кем же она все-таки издевалась: надо мною ли, над собой, или — что всегда легче и понятней — надо всем человечеством…
58. На свете людей больше, чем душ
Потом возникло подозрение, что ее надменность есть лишь мера отчужденности от сущего, той самой отчужденности, которая, будучи обусловлена еще и порченостью, так дразнила меня в ИсабелеЪРуфь. Подозрение это сразу же окрепло во мне и перешло в догадку, что сам я так ведь, наверное, и устроен. Потом, как водится со мной, когда меня смущает нелестное самонаблюдение, я напрягся и попытался отвлечь себя затейливой мыслью: мужчина имеет ответ на любой вопрос, но не знает этого ответа пока женщина не подберет к нему вопроса. Это утверждение, однако, показалось мне благоразумным, то есть неспособным обрадовать, поскольку волнует только неправильное и поскольку благоразумным можно довольствоваться только если все другое уже испытано. В поисках веселья я вывернул правильное наизнанку: женщина имеет ответ на любые вопросы, но находит их мужчина. Задумался и нашел это одинаково правильным. Испугался безвыходности: в чем же спасение, если любой ответ благоразумен?
Спасение найдено было молниеносно: надо мыслить только вопросами, и только такими, которые завораживают, как сама жизнь, а не обобщение о ней, ибо на эти вопросы нет ответа, как нет смысла в существовании. Улыбнувшись этой находке, я пробился, наконец, и к тому вопросу, на который, собственно, и навела меня Натела: а что если у меня с нею одна и та же душа? Что — если на свете, действительно, слишком много людей, — больше, чем душ, а потому многие из нас обладают одной? Что — если когда-нибудь в будущем плоть моя вернется в этот мир, как вернулась в Нателе ИсабелаЪРуфь? И в эту мою плоть угодит эта же моя душа, это же сознание? Поразительно, но возможно; особенно если учесть, что речь идет не о денежной лотерее, в которой никому не везет! Впрочем, о каком тут приходится говорить везении, если попасть в самого же себя при таком изобилии людей есть как раз невезение! А что если, подобно Нателе, я — такой же, как есть — уже как-то раньше был и просто еще раз попал сейчас в самого себя?