История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сему отговорка эта ввергала в восторг и подвигнула на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью: любая благородная женщина, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. «Шепилова» прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и потому внушил себе страсть к романтической поэзии, что, дескать, в его собственных глазах наделяло его лицензией на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов, лишало его лучшего из мужских качеств, — недоверия к женщинам, и лучшего же из его индивидуальных достоинств, — презрения к себе.
Прогрессистам не удавалось убеждать в этом петхаинских домохозяек, считавших «Шепилова» личностью незаурядной: во-первых, при наличии большого количества наследственных бриллиантов он ежедневно сочинял любовные стихи, а главное — посвящал их своей же жене. Стало быть, рассуждали петхаинские бабы, в тщедушной плоти Семы гнездилась уникальная душа. Доктор Даварашвили, друживший с «Шепиловым» со школьной скамьи, но невзлюбивший его после того, как отец доктора — в отличие от Семиного родителя — оставил сыну после смерти только собственные фотокарточки, пытался втолковать петхаинским простачкам, что души не существует, но вот мозг поэта, воистину уникальный, он при необходимости пересадил бы даже себе: именно и только этот орган у «Шепилова» и должен отличаться жизнеспособностью, поскольку, мол, Сема эксплуатировал его исключительно редко, — о чем стихи его и свидетельствуют.
Доктор учил при этом, будто не только «Шепилов», но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь свой ущербный мир. Сема же, паршивец, к тому же еще и притворяется, будто он это не он, а кто-то другой, добавлял Даварашвили. Притворяется в основном от безделья и обеспеченности, потому что не настолько глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить, особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сему. Что же касается его лирики, так же, впрочем, как и его души, — раз уж вам, дескать, нравится это слово, — то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для мелких предметов, но — мерзавец! — рассматривал в линзу не бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
На подобное злословие «Шепилов» реагировал как истинный романтик. Не унижаясь до отрицания гнусных сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужчиной, но при случае способен на грубый поступок: я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, — что я сердцем чист; но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, Сема признавался, что фраза эта принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, «Шепилов», отличается, дескать, меньшей стеснительностью, то есть — готовностью зарезать школьного друга, не дожидаясь осеннего свиста.
Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за ученость, перспектива его заклания — на фоне бесприютной скуки — столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе, как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Семой российский стихотворец. Впрочем, если, мол, когда-нибудь Сема и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали греховницей по причине неожиданной, но простой.
Еще в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике черный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро — от австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским «подпольщикам», определявшим цену на продаваемую ими продукцию простейшим образом, — умножая уплаченную за нее сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину денег приходилось отдавать местным властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.
Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев, которые страдали незарегистрированной формой оптимизма и не только верили в свое светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства. В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец. Поскольку тогда даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди, — образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молодежи: прямолинейностью и жаждой крови. В городе наступили черные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя.
Ликовали не долго. Начались облавы, но и теперь — хотя ряды торговцев быстро редели — в смертельность предпринятой против них атаки они все-таки не верили: забирали их и прежде, но до суда доходило редко, ибо, в конце концов, кто-нибудь в прокуратуре или в милиции соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти. Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего им любое грехопадение, но самих же себя, власти в этот раз выказали твердость характера и последовательность. Объявили показательный процесс, и трех петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу.
Испортилась и погода.
Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над «грузинскими Иерусалимом» нависла опасность катастрофы, почти равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерьез задумали выжечь черный рынок. Залман Ботерашвили — и тот растерялся, хотя, правда, тогда еще не был раввином. Выразился кратко, решительно и непонятно: Бога, да славится имя Его, нет! Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое: по технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время и только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ниоткуда не отлучается, — идея, с которой Залман не согласился, отстаивая свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть ее не сгубили. Залман спешно отрекся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно…
Сема «Шепилов», кстати, произнес тогда в Петхаине фразу еще более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога: Величие Бога заключается в том, что Он не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление! Скорее всего, эту информацию Сема получил от жены, потому что избавление пришло именно через нее. Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались; следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговоренных к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы по образцу графа Монтекристо.
Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась пестрая карусель сплошного петхаинского рынка, и в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей. Никакого небесного знамения, как и предполагал «Шепилов», этому не предшествовало. Предшествовало лишь возвращение в Москву кремлевской комиссии: вскоре после ее отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, выказывали ее в жажде столь же универсальной ценности, как кровь, — взятки. Будучи, однако, образованней предшественников, они — то ли из осторожности, то ли из брезгливости — в контакт с петхаинцами не входили, изъявив согласие взимать с них оброк через единственного посредника, Нателу Элигулову, чем уязвили самолюбие прогрессистов.