Бурсак в седле - Валерий Дмитриевич Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казыгирей молчал. Нельзя сказать, что убитые произвели на него гнетущее впечатление, — он и сам много раз участвовал в казнях, обыскивал расстрелянных, не боясь испачкаться в крови, но чувствовал он себя сегодня неважно — не выспался, наверное… Или съел что-нибудь не то. Юлинек вытащил из кармана френча золотую пятнадцатирублевую монету, найденную в пиджаке Хедблюма, посмотрел на изображение царя Александра Третьего.
Показал монету шоферу.
— Говорят, хороший был царь, много доброго сделал для народа.
Казыгирей вскинул и опустил жидкие рыжеватые брови.
— Все они хороши, когда спят на чистой простыни и дуют в две сопелки — народ на цыпочках может ходить мимо. Я с ним не был знаком.
— Неинтересный ты человек, Казыгирей, — произнес Юлинек сердито и, замолчав, отвернулся в сторону.
Примерно в ту же пору — осенью восемнадцатого года, — барон Будберг отметил в своем дневнике, что побывавшие в различных карательных и прочих операциях люди — он называл их «дегенератами», — любят похваляться, как они «отдавали большевиков на расправу китайцам, предварительно перерезав пленным сухожилия под коленами (чтоб не убежали); хвастаются также, что закапывали большевиков живыми, с настилом для ямы с внутренностями из закапываемых (чтобы мягче лежать»). Хочется думать, что это только садистское бахвальство и что, как ни распущены наши белые большевики, все же они не могли дойти до таких невероятных гнусностей».
Умный человек Будберг, все отлично понимал и делил враждующие стороны на «большевиков красных» и «большевиков белых» — и те и другие были, на его взгляд, одинаково «хороши»…
Он отметил, что «и красный и белый большевизм, это — смертельные внутренние опухоли, и против них нужна немедленная операция. При наличии атаманских вольниц и атаманов, не признающих ничьей власти, невозможно создавать что-либо здоровое и прочное». Вот так.
Во Владивостоке плотно сидели чехи и диктовали властям свои условия. Разграбили большинство магазинов и под метелку вычистили склады, находившиеся в крепости. Там хранились неприкосновенные запасы на двести тысяч человек, — от прежнего имущества остались только мятые бумажки, валявшиеся на полу, десятка два оторвавшихся от консервных банок этикеток, да несколько оторванных от обмундирования пуговиц.
Наблюдая за грабежом, Владивосток притих, сделался непохожим на себя, каким-то испуганным, сиротским. Представители армейской верхушки обратились к генералу Дитерихсу, которому подчинялись чехи (все же — «русский генерал русского Генерального штаба», отметил Будберг), но Дитерихс в ответ лишь раздраженно махнул рукой:
— И дальше будем поступать так же, у нас ничего нет и взять нам неоткуда… Русского же нам жалеть нечего!
По Владивостоку гуляли толпы чехов, наряженных в отлично сшитые из прочного штиглицкого сукна кители и шинели, на ногах у них красовались «великолепные сапоги вятских кустарей».
Когда о реакции Дитерихса сообщили Маленькому Ваньке, тот раздражено приподнял верхнюю губу, украшенную аккуратными светлыми усами:
— Хоть и дурак этот Дитерихс, а ответил правильно.
Личная жизнь у Калмыкова никак не складывалась — сколько ни пытался он ее наладить, подобрать свою вторую половинку, остепениться, но куда там — по-прежнему он оставался один, как перст, иногда даже к глотке подступали горячие обидные слезы, мешали дышать. Калмыков отворачивался от людей, чтобы проморгаться, прийти в себя, но не всегда это у него получалось: одни женщины боялись атамана, другие презирали, третьи предпочитали просто не замечать его, четвертые капризно передергивали рот, пятые демонстративно отворачивались, и не было ни одной такой, что смотрела бы на него с лаской и любовью.
А без ласки и любви жениться не резон, не жизнь будет, а сплошная маята.
Атаман ощущал, как у него каменеет, делается чужим лицо, виски проваливаются, сквозь кожу выпирают кости, и ему становилось жаль самого себя.
Полоса неудач началась сразу после того, как он обидел Аню Помазкову… Здорово обидел, хотя атаман не хотел признаваться себе в этом, мотал головой остервенело, протестующее и старался побыстрее выплеснуть из головы мысли об Ане, но это ему удавалось не всегда.
Дело дошло до того, что Калмыков начал бояться женского общества. Чтобы не оставаться одному, вновь поселил с собой ординарца Гриню Куренева, его койку поставил в комнате напротив своей, и Куренев, понимая важность своей миссии, обзавелся третьим наганом — получил его на складе по требованию самого атамана — теперь денно и нощно охранял «Иван Павловича».
Атаман часто просыпался ночью, а потом хлопал впустую глазами до самого утра, вспоминал свою жизнь и приходил к выводу весьма критическому — непутевая она у него.
Гриня старался развеселить атамана как мог, несколько раз предлагал открыто, не подыскивая деликатных слов:
— Иван Павлович, может, бабу какую-нибудь пофигуристее привести. А?
Калмыков делал рукой вялый взмах:
— Не надо!
Однажды он уже клюнул на такую вот «фигуристую» из разряда «привести и уложить на скрипучий диван», — до сих пор чихает, не может расстаться с той наградой, которой его наделила лихая бабенка, — и не знает, как ему быть дальше, найдется ли врач, который поможет ему расстаться с негласной хворью— Очень хотел бы Калмыков встретить такого врача. Всех денег, что имеются у него, не пожалел бы.
Дела в отряде складывались не очень хорошо, хотя войско его распухло до размеров почти неуправляемых, обзавелось даже пластунским батальоном, которым командовал войсковой старшина Птицын, имелось несколько полков, артиллерия, горный пушечный дивизион, бронепоезд и саперная полурота — в общем, целая армия, и народ в эту армию продолжал прибывать. Боеготовность у вновь поступивших была не самая высокая, и атаману приходилось с этим мириться.
— Бывало и хуже, — успокаивал он себя и демонстративно накладывал кулак на кулак, — в крайнем случае, сделаем вот что, — он поворачивал один кулак в одну сторону, второй — в другую, — и все будет в порядке.
У него была толковая мысль — переманить казаков-фронтовиков, служивших ныне в Красной Армии, на свою сторону, — особенно тех, кто награжден Георгиевскими крестами. Вот это воины!
Поскольку им же, атаманом Калмыковым, был подписан приказ о снятии воинских званий с казаков, решивших связать свою судьбу с Красной Армией, то теперь он подписал новый приказ: те, кто вступит в его отряд, получит эти звания обратно. А после четырех месяцев службы уравниваются в правах с казаками. Которые никогда никуда не переходили, были верны атаману.
Днем к нему пришел Савицкий, начальник штаба. Савицкий погрузнел, стал лосниться, обрел важность — на плечах у бывшего хорунжего красовались теперь погоны войскового старшины, по-нынешнему, подполковника.
— Иван Павлович, я к вам, — Савицкий