Пепел красной коровы - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, в полумраке учительской, за запертой на швабру дверью, мы стоим друг перед дружкой, две смешные девчонки, темноволосые и темноглазые. Хочешь, покажу? — киваю головой. Риткины пальчики перебирают застежки платья, — я слепну от вида крохотных грудей, похожих на лисьи мордочки, вытянутые кверху. Под левой — фиолетовая бабочка, нарисованная Риткиной рукой.
Я восхищенно вздыхаю.
Хочешь такую? — Риткино дыхание щекочет лоб, платье на мне расстегнуто и приспущено. Мне смешно, движения Риткиных рук уверенны — вот-вот на моей коже распахнет прозрачные крылышки готовая взлететь бабочка.
Тысячи рук вздымаются в едином порыве.
…pueblo unido…
Во все глаза смотрю на нее. Хотя понимаю, что меня она видеть не может. И если улыбается, то не мне одной.
И все же, все же, я машу ей рукой, и мне кажется, она замечает это. Ведь между нами — тайна. Маленькая, криво нарисованная бабочка, родившаяся в полумраке учительской и каждую минуту готовая упорхнуть в небо.
Мое армянское лето
«…Ибо до Евы была Лилит».
Мидраш V века. Б’решит Рабба«Царь, царевич, король, королевич».
Детская считалкаА ведь я не хотела быть взрослой. С возрастающим ужасом провожала глазами половозрелых старшеклассниц, которые уже не годились для прыжков через резинку, для прочих игр, — нет, они, конечно, годились, для определенного рода игр, но…
В общем, ничего приятного грядущее взросление не сулило. Как-то я это подозревала. Всеми фибрами чуяла, чем все закончится. А вашей девочке пора бы носить лифчик (это партия участливой соседки), — да, я, конечно же, обзавелась им, уже после первой поездки в Ереван, где внезапно и сокрушительно расцвела под огнедышащими взорами армянских мужчин, — о, именно там я ощутила себя уместной, со всеми своими чрезмерностями, плавностями, выпуклостями, — куда-то исчезла угловатость и бледность, — в тот год мы совпали — terra Armenia, абрикосовый август, мощный ток крови, ереванские улочки, прохладные дворы, платаны, ветер, несущий не облегчение, но сонный жар, пыль, удушье.
Толстенький неповоротливый Арамаис взмахивал рукой — видишь? — вон там уже видна Турция, — да, — зачарованно вглядывалась я в очертания турецких берегов, — там была Турция, но была она и здесь, — из близлежащего духана доносились волнообразные томительные звуки, они накрывали с головой, — можно было покачиваться на волнах, воображая себя сиреной, наядой, наложницей, одалиской, — Восток струился, стекал вдоль позвоночника медленным тягучим мугамом, он обволакивал и усыплял.
Мне было четырнадцать, почти пятнадцать, и у меня было богатое воображение. Армянская девушка должна быть скромной. Она должна оставлять мужские взгляды без внимания, как и подобает восточной красавице, она должна проплывать в мареве, подобная миражу. Она должна таить, манить, гипнотизировать, — опустив ресницы, я медленно проплывала под звуки зурны, постигая сложнейшее из искусств — отвечать, не отвечая, — обещать, не указывая сроков и дат.
Разъятые половинки абрикоса, сахарный сок на губах — тайна, которую носишь в себе. Нежная тяжесть, сладкое бремя. В деревянной пристройке за домом я долго не решалась воспользоваться душем, подозревая, и не без оснований, что кто-то непременно воспользуется возможностью разгадать мою тайну. Скорчившись, почти вжимаясь в нагретую, выкрашенную белой краской стену, я кое-как завершила обряд омовения и торопливо натянула на влажное тело одежды и, освеженная, вышла к ужину. Так и есть, — отправляя в рот пучок тархуна, плотненький веселый Арамаис поглядывал на меня с лукавой усмешкой.
Мою армянскую любовь звали Лилит. Где ты сейчас, Лилит? Вышла замуж, вырастила детей? Была счастлива, была влюблена, — была беременна, носила дитя, обнимала мужчину?
Мужчины боялись подходить к тебе. Конечно, вокруг было полно красавиц. Разных, на любой самый взыскательный вкус, а такой, как ты, больше не было. Что заставляет по-особому держать спину, улыбаться, дышать, излучать» Наверное, кровь. Любой эпитет, превозносящий девичьи прелести, кажется банальным, недостойным тебя, девятнадцатилетней.
Эрос. Только ли? Если да, то утонченный, полный недосказанности, невозможности. Если да, то еще и полудетский восторг, это постепенное узнавание, открытие, замирание — это ты? а это я. И стихи, стихи ночь напролет — то ли под деревом на скамейке, то ли обнявшись в кровати, да нет, не обнявшись, — не разнимая рук, не отводя глаз.
А я сразу узнала тебя, воробышек, — армянский воробышек, — от горного воздуха хочется петь, и много говорить, и рисовать — наклон головы, поворот шеи, эту мягкую линию, — эту древность, эту античность, эту святость, эту дьявольскую бездну — глаз, век, губ, скул.
Воробышек — это я. Ниже на полторы головы. Немой армянский воробышек, не знающий главных армянских слов. Ты знаешь, как по-армянски — я люблю тебя? — глаза ее мерцают во тьме, то лукаво, то печально.
Мин, ерку, ерек, — армянский букварь был не похож на русский. Там не было мам, которые, о ужас, с утра до вечера мыли рамы, зато там жил веселый носатый мальчик Оник, который очень любил маму, папу, дедушку и бабушку, а больше всего, что бы вы думали, что больше всего любил мальчик Оник? Правильно, учиться. Еще и еще раз вчитывалась я в эту глубочайшую сентенцию, пока Оник и его многочисленная любвеобильная родня не начинали троиться перед моим мысленным взором.
Распахнутое в киевский двор окно сулило массу соблазнов. Ну, во-первых, Таньку с третьего этажа, которая уже час дожидалась моего появления, разложив пупсов, ванночки, одежки, всяческую кукольную утварь и так называемые аксессуары на подстилке за палисадником. Во-вторых, сумасшедшего Люсика, на голове которого сидит невидимая ворона. Обхватив голову руками, несется Люсик по двору, сбивая с ног неторопливых старушек в цветастых платках. Люсик — это страшно, непонятно, но еще и интересно. Ведь не у всякого на голове обитает невидимая ворона.
Летними вечерами мы прятались в прохладном помещении игротеки, расположенной в полуподвале, в первом подъезде.
Игротека была интересным местом. Иногда там собирались взрослые, и тогда отменялись шахматные и прочие кружки. О событии извещали за несколько дней. Мол, так-то и так-то, в подвальном помещении дома номер такой-то состоится товарищеский суд над товарищем таким-то (после имени-фамилии располагалась злостная карикатура на жалкого человечка с носом, напоминающим кактус, утыканный иголочками).
Либо приглашались все желающие обсудить непристойное поведение, допустим, Марии Ивановны из шестой квартиры.
Желающие всегда находились. Чаще взрослые как-то уж слишком увлекались обсуждением несчастной Марии и не успевали заметить несколько детских голов за стульями, среди которых, конечно же, угадывалась и моя. В помещении было душно, но мы этого не замечали. Большей части произносимых слов мы не понимали, зато были вознаграждены сполна зрелищем рыдающей Марии или ее вислоносого мужа, пронзительным визгом какой-то тетки с шиньоном на голове, шуршащими старушками, заранее осуждающими все и вся узкими, будто подштопанными ртами, — а ну, брысь, — вскидывались они, и мы, опрокидывая стулья, неслись к двери, вылетали, раскинув руки, из подъезда, и неслись наперегонки, переполненные услышанным, увиденным.
Перед сном я разыгрывала целый спектакль, четко исполняя партию осужденной, опозоренной женщины, разгневанной толпы, — с увлечением вырезала из картона двенадцать фигурок присяжных заседателей, — подлец, негодяй, — пищала и басила я, усердно передвигая бумажные силуэты.
Папа колотил по клавишам пишущей машинки, — наверное, все мое детство прошло под эти звуки — вопли соседской Таньки и звук сдвигаемой каретки, — вначале была машинка с русским шрифтом, потом — с латинским, — вторая была просто обворожительна, черная, изящная, — она была воплощением изысканной добротной европейскости, особенно по сравнению с первой, русскоязычной, простенькой, но тоже симпатичной, — самым желанным казался чемоданчик от нее. Когда-нибудь, — мечтала я, — когда-нибудь машинка сломается, и чемоданчик будет мой, — момент исчезновения старой машинки не запечатлелся в моей памяти, — помню, как на ее месте появилась новая, большая, сверкающая, а старая исчезла с чемоданчиком вместе бесследно.
Я была честная девочка-врунья, фантазерка, истовая выдумщица, индейская дочь, похищенная безжалостными грабителями, я носилась по воображаемым прериям, помахивая… — чем там помахивают настоящие индейцы? — собственно, не важно, — в моем арсенале были лук, и стрелы, и ружье, винчестер, а еще прелестный пистолетик — черный, гладко-вороненый, — он правильно укладывался в ладони, и дуло проглядывало между указательным и большим, — револьвер, маузер, — я была бесстрашная девушка-эсерка и милый сердцу маузер прятала в пыльных юбках либо за поясом. Я всегда спешила на какие-нибудь воображаемые баррикады, а три адъютанта стояли навытяжку у подъезда. Три личных и очень преданных.