Пепел красной коровы - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я была честная девочка-врунья, фантазерка, истовая выдумщица, индейская дочь, похищенная безжалостными грабителями, я носилась по воображаемым прериям, помахивая… — чем там помахивают настоящие индейцы? — собственно, не важно, — в моем арсенале были лук, и стрелы, и ружье, винчестер, а еще прелестный пистолетик — черный, гладко-вороненый, — он правильно укладывался в ладони, и дуло проглядывало между указательным и большим, — револьвер, маузер, — я была бесстрашная девушка-эсерка и милый сердцу маузер прятала в пыльных юбках либо за поясом. Я всегда спешила на какие-нибудь воображаемые баррикады, а три адъютанта стояли навытяжку у подъезда. Три личных и очень преданных.
Я была Жанна д'Арк, жаждущая справедливости, безжалостно карающая и стремительная, я была Олений Глаз и Соколиное Перо, я была маленький лорд Фаунтлерой и умирающий от голода Оливер Твист, я была Гаврош и Жан Вальжан, Козетта и Констанция, это я стреляла в министра, президента, царя, это со мною не могли совладать вооруженные до зубов вояки и полицейские, — я была честный преступник, мужественный отступник, я путала следы и мешала карты, я была заговор и возмездие, я была всадник и жеребец, я была знамя революции и ее невинная жертва, я скрывалась в засаде и сжигала мосты.
Это я изобрела порох, чуть не отправив на тот свет ни в чем не повинных жителей пятиэтажки, упирающейся торцом в театр военных действий.
Мой адъютант предал меня. Зажав между скамьей и облупленной стеной грязного василькового цвета, он поведал о тайнах деторождения. Сжимая мои плечи и выдыхая в лицо ужасное — напрасно смыкала я глаза и зажимала уши, и обращалась в соляной столп, и просила пощады. В голосе его звенели победные нотки, превосходство силы. В тот день мы поймали двух синекрылых стрекоз и одного майского жука, наши колени были сбиты и локти исцарапаны, — патроны закончились, — могильным голосом произнесла я, — о, как же я презирала его, предавшего меня, о, как же я презирала и как была унижена, — медленно, будто в кино, вынимала я крашеные перья из всклокоченной головы, и подвывала без слез, со сжатыми губами, — меня больше не звали Индеец Джо, я была девчонкой в брезентовых шортах, я была просто девочкой-вруньей, смешной балаболкой, — я была развенчана, деморализована, убита. Униженный король Матиуш, оставшийся один на один с безжалостным миром, я медленно поднималась по ступенькам, волоча за собой обрывки красной мантии, грохоча маузером, растирая разбитое колено.
Мин, ерку, ерек, — царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, — кто ты будешь такой? В то далекое лето я не задавалась этим вопросом. У меня было армянское имя, веселая еврейская бабушка Роза, которая шлепала по рукам и рассказывала забавные истории про погром и эвакуацию, армянская бабушка Тамара, которой тоже, несомненно, было что рассказать, а еще грозная старуха Ивановна с первого этажа. Через какой-нибудь месяц я сломаю руку и впервые переступлю порог школы, и вот тут-то узнаю о себе все. Всю мою ужасную подноготную про маму, папу, дедушку и бабушку.
Мин, ерку, ерек, — армянский букварь останется раскрытым на злополучной странице, а история о правильном мальчике Онике войдет в золотой фонд прописных глупостей.
* * *Лето, похожее на сон. Самолет, набирающий высоту. А там — Москва, сутолока, жара, дожди.
Мои внезапные слезы в толчее метро, вызванные то ли удушьем, то ли внезапным осознанием того, что впереди осень.
Приглашение к воскресной мессе
Займемся стряпней и гаданьем, даже если разносчик газет на улицах старой Гаваны объявит о беспорядках в бухте Кочинос и воскрешении Че и грянет Карибский кризис. Даже если походка гуахиры отвлечет от занятий сечением бедер и сочленением мышц, сочетающих негу и плавность с броском, а искушенность с наивностью. Пусть Альмодовар снимет новую ленту, в которой стареющий мим и юный повеса везут в Сьерра-Маэстро актрису с истертым в любовном усердии ртом, а застенчивый транссексуал мечтает родиться в ином воплощенье, и племя Кортеса, как семя мамея[19], вновь вонзится в терпкую плоть агуакате.
Перец, томаты и сальсу смешаем в большом казане, предназначенном для подкрепления плоти после любовных утех на продавленном ложе, — щепотку помета несушки с глазом фисташковым, клювом алмазным, — даже если из крупных соцветий фиолетово-желтой окраски, — нет, не дешевый иранский, а кашмирский шафран, завезенный купцом марокканским через третью страну, — не проклюнутся в срок тычинки и рыльца. Точно таких я достану в лавке Пепе Вальдеса, еще пенганский мускатный орех, и там же унаби от лихорадки и стресса.
Пусть Луна сопутствует нам во всех ее фазах, а удивительный фрукт, похожий на орган любви, наполненный соком, впрочем, не ограничены сроком желанья его, — перезрелый, он пачкает руки пыльцой и янтарною смазкой.
Итак, все готово, луна, и гуихес[20], ириме[21], похожий на сатану, и лапка кошачья на шелковой нити, а еще румынский оркестр, вразнобой поджигающий старый кабак на окраине города, и седовласый мэтр, сующий в драный кафтан пиастры и песо, не эллин, но иудей, — по струнам ударит смычком, — и начнется месса.
Гуантанамера
«Прошлое — чужая страна. Там все было иначе».
ХартлиГород был наводнен голодными ордами кубинцев, разбавленными сотней-другой низкорослых и деликатных перуанцев, задиристых никарагуанцев, приверженцев легендарного генерала Аугусто Сесара Сандино, — благополучных на общем фоне костариканцев и вкрадчивых боливийцев. Раздаривая улыбки, эту сиюминутную готовность к празднику, освещая гранитные проспекты белками глаз, розовыми деснами, — казалось, в ритме меренге и сальсы, кумбии и румбы срываются с места забитые до отказа автобусы, а приторно-сладкое пойло в липких стаканах превращается в благородный напиток, напоминающий густой нефтяной мазок в крошечном наперстке, — Yo soy un hombre sincero, — в то лето, едва оправившись от варварского аборта, я стала истинной женщиной, — несостоявшееся материнство прошлось плавным резцом по бедрам и груди, — я ощущала себя ненасытной амфорой, блистающей отполированными округлостями, — блеск глаз не удавалось замаскировать даже темными стеклами очков, — сменив соленую от слез наволочку на флаг кубинской революции и портрет Че Гевары на стене, покачивая бедрами, я неслась навстречу ошеломительному лету, — срывая на ходу запретные флажки, я торопилась жить, заглатывая на ходу Маркеса и выстраивая собственную модель поведения «по Кортасару», упиваясь Рубеном Дарио, заучивая наизусть Далию Мендоса, я успевала поднять голову от порхающих страниц и проделать несколько па в истинно карибском духе, я успевала очаровываться, — навсегда, Господи, навеки! — а разве один упоительный летний день, нестерпимо-жаркий в полдень и ветрено-греховный ближе к ночи, не может приравниваться к вечности?
В свингующие ритмы, в острые синкопы укладывалось предвкушение чего-то судьбоносного. Маленький легковоспламеняющийся кубинец Хорхе, рассыпаясь фейерверками и взрываясь петардами, был забыт довольно скоро. Там не было необходимых компонентов драмы — только мое жадное приятие иного мира и его не менее жадное стремление иметь свою женщину, свою руссу, которая, — о дьос, ну совсем не похожа на этих руссо, — клацанье совершенных белых зубов и редкая поросль на впалой груди, а еще жалобнодетские рассказы о любимой мамите, там, на далеком острове Свободы.
Юная мулатка с редким именем Таня-Ласара поделилась секретом — в сумочке ее, между конспектами по научному коммунизму и экономической истории, крошечные кружевные трусики — запасные — зачем? — растерянно спросила я, — белье должно быть свежим, — зачем? — на всякий случай! — и это — узкий флакон с пахучей маслянистой жидкостью. Несколько капель Таня втирала в ладони, — хочешь? попробуй — все будут твои! — в походке ее было столько достоинства, легкого, пряного, животного магнетизма, и ничего вульгарного, — я влюбилась вмиг и безоговорочно, впрочем, кто не был влюблен в Таню-Ласару в злополучном 1986 году?
Минут пять я любовалась худосочным пылким юношей с фотографии. Вздохнув, Таня отправила пылкоглазого обратно в сумочку, — жених, — прошептала она, и глаза ее чуть увлажнились, — он хранит мне верность, — а ты? — всполошилась я, — а что я? я — женщина, — меня любят многие, — а ты? — а я — только его. Таня еще раз вынула снимок и наградила его (в смысле жениха с карточки) долгим влажным поцелуем.
Чужой материк стучался в мое сердце, врезаясь рифами островов, взрываясь вулканической лавой. Я просыпалась в чьих-то жарких объятиях, а в подземке сонно повторяла испанские глаголы, мешая толерантную испанскую грамматику с вульгарным кубинским сленгом. Слова были не приличными, далеко — не, но как вкусно они звучали.