Кики ван Бетховен - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там, в Копенгагене, перед этой мужественной головой, посылавшей мне сонаты, симфонии и идеи, я вдруг задумался: правы ли мы, выходя из игры?
Позволим ли мы веку раздавить нас? Утратить веру в себя? Согласиться выживать, а не жить? Пребывать в праздности в ожидании конца? Неужто восторжествует абсурдность человеческого существования?
Бюст Бетховена заставил меня очнуться. Благодаря ему я осознал, что на протяжении двух десятилетий жил лишь вполсилы, что лишь наполовину пребывал в собственной оболочке, что часть моего духа выгорела. Бетховен оживил мои эмоции, встряхнул чувства, убедил, что я могу быть полезен, могу бороться, участвовать в событиях, любить, не взвешивая все «за» и «против».
Воинственный, неуживчивый, своевольный, Бетховен смотрел на меня, как бык, который вот-вот ринется на препятствие.
Я позволил ему смести мою нерешительность.
Бетховен умер дважды, один раз — плотью в девятнадцатом веке, а второй — в двадцатом — духовно. Вместе с ним угасла какая-то искра гуманизма.
Кончено! Мы больше не верим в человека. Но в кого же тогда верить?
Возможно ли еще спасение?
* * *Нет ничего более завораживающего, чем искра.
Мгновенная, хрупкая, гибнущая, едва родившись, она, если не удастся найти подпитку, вспыхивает и исчезает. Мы не боимся этой вспышки, хотя она вызывает пугающие нас опустошительные пожары, очаги неукротимого пламени, катастрофы.
Мысль — это искра. Ничто в этой с виду безобидной и неопасной искорке поначалу не предвещает ни грядущего разгула, ни способности воспламенить мир — во имя добра или зла. Такая искра есть в Бетховене.
И когда его бюст смотрит на меня, мне кажется, во мне зажигается такая же искра — и я вновь обретаю веру в человека, в его личную силу, в то, что смелость заразительна.
Что такое человек?
Разумеется, тот, кто задает себе такой вопрос.
Быть человеком — значит вечно задавать себе вопросы. Быть человеком — значит быть воплощением и средоточием всех проблем.
Не столь уж блистателен человеческий удел… И незавиден. Хорошо животным: у них есть инстинкт, который подбрасывает ответ, когда вопрос еще даже не сформулирован; они наслаждаются ощущением своего существования, не омраченного осознанием неизбежности смерти! У людей же общий знаменатель совсем не радужный: это тревога. Сраженные сомнением, мы бредем в мутной болотистой жиже, и нас связывают лишь наши слабость и неведение.
Люди издавна ненавидят свой удел. Они плохо приспосабливаются к своему предназначению; они почитают богов, статуи, даже деревья. Испытывая отвращение к наполняющей их головокружительной пустоте, они мнят, что более основательны, более значительны, не столь эфемерны; они придумывают собственные корни. И прежде, и теперь они определяют себя по месту рождения, принадлежности к семье, клану, нации, религии; они устанавливают связи, пытаются самоутвердиться, соединяются с тем, что было до них и будет после; они придают себе устойчивости, пытаются себя увековечить в бронзе. Отказываясь задуматься над самоидентификацией, они подменяют ее самоопределением, стремясь отделаться от проблем. Забывая, что он просто человек, каждый, скорее, представляет себя американцем, китайцем, французом, баском, католиком, мусульманином, гомосексуалистом, богатым, бедным… Целостный человек полностью подменяется некой маской; условный костюм скрывает человеческое предназначение…
А Бетховен-то совсем не глуп.
Проницательный, он знает, что человеческий путь — это битва, из которой выходят побежденными: мы теряем силы, любимых людей, способность действовать и, наконец, саму жизнь. Это сражение выиграть невозможно. Единственное, что сбудется, — наше поражение. Никогда козе не справиться с волком, ясно дает нам понять Альфонс Доде своей жуткой басней «Коза господина Сегена». Вольнолюбивая козочка вырывается из заточения, чтобы познать дикую природу и насладиться ею. И вот под вечер, заранее облизываясь от удовольствия, появляется волк. «Вспомнив рассказ о старой Реноде, которая билась всю ночь, а наутро все же была съедена волком, она подумала, что, пожалуй, лучше будет отдать себя на съедение сейчас же. Затем, передумав, она приготовилась к бою, нагнула голову и выставила рога, как и полагалось храброй козочке г-на Сегена… Не то чтобы она надеялась убить волка — козам волка не убить, — просто ей хотелось посмотреть, выдержит ли она так же долго, как Ренода.
Тут страшный зверь приблизился, и рожки заплясали.
Ах, как дралась наша храбрая козочка! Больше десяти раз… заставила она волка отступить, чтобы перевести дух. В минуты передышек лакомке удавалось щипнуть пучок травы, и с полным ртом она снова вступала в бой… Так шло всю ночь. Иногда козочка г-на Сегена взглядывала на звездные хороводы в чистом небе и думала: „Ах, только бы продержаться до рассвета!..“» (перевод И. Татаринова).
Если всему приходит конец, то чего ради?.. Зачем бороться, сопротивляться до рассвета? Бетховен, испепеляя меня взглядом темных глаз, возражает:
— Цель не в том, чтобы изменить человеческий удел, сделавшись бессмертными, всезнающими, всемогущими; нет, цель в том, чтобы прожить человеческую судьбу.
Чтобы достичь этого, надо прежде всего смириться с нашей хрупкостью, нашими слабостями, терзаниями, растерянностью; отказаться от иллюзии знания; поставить крест на истине; признать в другом человеке брата и в стремлении задавать вопросы и в неведении; это и есть гуманизм.
И чтобы исповедовать его, надо бороться со страхом — страхом поражения, страхом жизни, страхом смерти; это и есть смелость.
Чтобы не утратить ее, надо дать излиться самому лучшему в человеке, самому прекрасному в космосе, самому восхитительному в мироздании; это и есть достоинство.
При этом, чтобы чувствовать себя хорошо, нужно преодолеть печаль, смятение, ненависть к преходящему, жажду собственности; нужно научиться с открытым забралом стремиться к активной деятельности, славить жизнь; это и есть радость.
Гуманизм, смелость, культ возвышенного, стремление к радости — вот то, что предлагает Бетховен.
Это и есть нравственность.
* * *Через несколько недель после Копенгагена Бетховен вернулся в мою жизнь. Я распахнул перед ним двери своего дома и позволил вновь меня приручить.
Сколько часов я провел в постели или на диване с его музыкой! Чем дольше я слушал его фортепианные сонаты, тем острее ощущал, как смягчается грубая оболочка моего духа. Под слоем интеллекта вновь назревали бунт, порывы, сочувствие, восторги. Мне казалось, что во мне вновь оживают опустошенные земли.
Втайне я вновь приучал себя к наивности.
А именно — к полезной наивности.
Ибо наивность бывает пагубная и спасительная.
Та, что отрицает зло, и та, что его побеждает.
Опасная наивность состоит в игнорировании дурных намерений, преуменьшении несправедливости, оспаривании существования садизма, жестокости или глупости. Такая наивность — ангельская наивность — граничит с тупостью, столь она слепа и далека от реальности.
Плодотворная же наивность, напротив, не питает иллюзий по поводу развращенности мира. Ее нетрудно распознать. Она действует. Она отказывается служить негативному началу; она вступает в борьбу; последовательно защищает позитивные ценности; она считает, что отдельные личности способны улучшить мир.
Наперекор нашей безвольно сдавшей позиции эпохе, Бетховен вновь учил меня этой важнейшей наивности — доверию. Верить в свои силы и укреплять свою веру.
Упорный, чистый, напряженный, как тетива лука, Бетховен требовал, чтобы я никогда не отказывался от взятых на себя обязательств.
«Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы!» — восклицала моя учительница музыки.
Группируя этих «кретинов», Бетховен знакомил меня с теми, кого категоричная госпожа Во Тхан Лок именовала «равнодушными», «пресыщенными», «циниками», «нигилистами».
«Равнодушный» готов плевать на всех и вся, кроме самого себя. Говорить с ним о солидарности — все равно что рассказывать улитке про вязанье. Если «равнодушный» отдаляется от своего сообщества, своего поколения и тех, что придет следом, то ни в коем случае не отказывается от удовольствий. Чуждый всему миру, эгоистичный, неприкасаемый, он живет на замкнутой охраняемой территории, и эта территория — он сам. Таможню миновать невозможно.
«Пресыщенный» — он уже все повидал, все познал, все пережил — выказывает усталость. Он и правда устал, поскольку замечает лишь сходство — и никогда различия, ведь с годами его восприятие притупилось. Что касается воображения, то оно у него иссякло, а он даже не заметил. Это жертва, смирившаяся с душевным износом.
«Циник» блестяще разгадывает мир, всегда отыскивая подоплеку, за пороком — добродетель, выгоду — под альтруизмом, ему подозрительно все. Страдая аллергией на идеалы, ненавидя Бетховена, он использует свой ум как скальпель, который потрошит очевидное, вскрывает иллюзии и обнажает неведомые стороны реальности; однако, по странному предпочтению, он отбирает лишь потаенные уродства, скрытый расчет, недобрые побуждения. Он считает, что чем ниже целишься, тем вернее попадешь в цель. Для него мыслить — значит разрушать, расчленять, а не создавать или творить. Боюсь, что за присущей «цинику» снисходительностью к пошлости кроется не только недостаток уважения к окружающим, но прежде всего странное соперничество. «Раз уж мир плох, — утверждает он, — лучше быть хуже всех». Стремясь к ошеломительному совершенству, он обожествляет собственный ум, отождествляя его с разоблачением. Единственный его идеал — собственный успех! Вот его убеждение: «Продажно все, а значит, ценен лишь я, указывающий на это».