Том 2. Произведения 1896-1900 - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Идиот турецкий! Морда! Что я тебя спрашиваю? Ну! Что я тебя спрашиваю, идол? — кипятится Нога.
Камафутдинов молчит.
— Эфиоп неумытый! Как твое ружье называется? Говори, как твое ружье называется, скотина казанская!
Камафутдинов трет свои больные глаза, переминается с ноги на ногу, но продолжает молчать.
— Ах, ты!.. Нет с тобой никакой моей возможности! Ну, повторяй за мной… — И Нога произносит, громко отчеканивая каждый слог: Ма-ло-ка-ли-бер-на-я, ско-ро-стрель-на-я…
— Малякарли… карасти… — испуганно и торопливо повторяет Камафутдинов.
— Дура! Не спеши… Еще раз: малокалиберная, скорострельная…
— Малякяли… скарлястиль…
— У-у! Образина татарская! — И Нога делает на него злобно искаженную физиономию. — Ну, черт с тобой… Дальше повторяй: пехотная винтовка…
— Пихоть бинтофк…
— Со скользящим затвором…
— Заскальзяситвором…
— Системы Бердана, номер второй…
— Сеем бирдан, номер тарой.
— Так… Ну, катай сначала.
Татарин вяло мнется и опять лезет в карман за тряпкой.
— Ну же! Черт!
— К… к… кали… калибри… заскальзи… — Камафутдинов наугад подбирает первые попадающиеся ему звуки.
— Заскальзи-и! — перебивает его унтер-офицер. — Сам ты — заскальзи. Вставать мне только не хочется, а то бы я тебе выутюжил морду-то! Весь фасон ты у меня во взводе нарушаешь!.. Ты думаешь, с меня из-за тебя не зиськуется? Строго, брат, зиськуется… Ну, повторяй опять: малокалиберная, скорострельная…
В конце первого взвода, близ железной печки, разлеглись на нарах головами друг к другу трое старых солдат и поют вполголоса, но с большим чувством и с видимым удовольствием вольную, «свою», деревенскую песню. Первый голос высоким, нежным фальцетом выводит грустную мелодию, небрежно выговаривая слова и вставляя в них для певучести лишние гласные. Другой певец старательно и бережно вторит ему в терцию сиплым, по приятным и сочным тенорком, немного в нос. Третий поет в октаву с первым глухим и невыразительным голосом; в иных местах он нарочно молчит, пропускает два такта и вдруг сразу подхватывает и догоняет товарищей в своеобразной фуге.
Прощай, радость моя и покой,Слышу, уезжает от меня милой.Ах, намы долыжноС та-або-ой…
— согласно и красиво вытягивают первые голоса, а третий, отставший от них после слова «должно», вдруг присоединяется к ним решительным, крепким подхватом:
С тобой расстаться.И затем все трое поют вместе:Тебя мне больше не видать,Темною ночкой вместе не гулять.
Закончив куплет, голос, певший мелодию, вдруг берет страшно высокую ноту и долго-долго тянет ее, широко раскрыв при этом рот, зажмурив глаза и наморщив от усилия нос. Потом, сразу оборвав, точно отбросив эту ноту, он делает маленькую паузу, откашливается и начинает снова:
Ахы, темыною ночикойМне-е не сыпится,Сама я не знаю, по-оче-ему…
— Сударь, почему! — ввертывает вдруг третий уверенным речитативом, и опять все втроем продолжают:
Ах, буду помнить яТвои ласковые взоры,Ваш веселый разговор
Песня эта знакома Меркулову еще с деревни, и поэтому он слушает ее очень внимательно. Ему кажется, что хорошо было бы теперь лежать раздетым, укрывшись с головой шинелью, и думать про деревню и про своих, думать до тех пор, пока сон тихо и ласково не заведет ему глаз.
Певцы вдруг замолкают. Меркулов долго дожидается, чтобы они опять запели; ему нравится неопределенная грусть и жалость к самому себе, которую всегда вызывают в нем печальные мотивы. Но солдаты лежат молча на животах, головами друг к другу: должно быть, заунывная песня и на них навеяла молчаливую тоску. Меркулов глубоко вздыхает, долго скребет под шинелью зачесавшуюся грудь, сделав при этом страдальческое лицо, и медленно отходит от певцов.
Казарма затихает постепенно. Только во втором взводе слышатся то и дело взрывы буйного хохота. Замошников уже окончил историю про солдата с железными когтями и теперь начинает «приставлять». Он сам — и актер и импровизатор. Его любимый номер, который он сейчас и разыгрывает, — это полковой смотр, производимый строгим генералом Замошниковым. Здесь он является поочередно и толстым генералом с одышкой, и полковым командиром, и штабс-капитаном Глазуновым, и фельдфебелем Тарасом Гавриловичем, и старухой хохлушкой, которая только что пришла из деревни и «восемнадцать лит москалив не бачила», и кривоногим, косым рядовым Твердохлебом, и плачущим ребенком, и сердитой барыней с собачкой, и татарином Камафутдиновым, и целым батальоном солдат, и музыкой, и полковым врачом. Наверно, каждый из слушателей не менее десяти раз присутствовал на «приставлениях» Замошникова, но интерес вовсе не ослабевает от этого, тем более что Замошников всегда наново разукрашивает свои диалоги бойкими рифмами и то и дело загибает поговорки, одна другой неожиданней и непристойней… Замочников ведет сцену, стоя в проходе между нарами и окном, зрители расселись и разлеглись на нарах.
— Муз-зыканты, по мест-а-а-ам! — командует Замошников хриплым, нарочно задушенным голосом, преувеличенно разевая рот и тряся закинутой назад головой: он, конечно, боится кричать громко и этими приемами изображает до известной степени оглушительность команды полкового командира. — По-олк! Слуша-аай! На крау-у-ул! Музыка, играй… Трам, папим, тати-ра-рам…
Замошников трубит марш, раздувая щеки и хлопая себя по ним ладонями, как по барабану. Затем он говорит бойкой скороговоркой:
— Вот едет на белом коне храбрый генерал Замошников. Смотрит соколом, грудь колесом. Весь мундир в орденах, посмотришь — прямо тибе береть страх. «Здорово, молодцы, славные нижнеломовцы!» — «Здра-жела-вассс!» «Молодцы, ребята!» — «Ради стараться, вассс!..» Сейчас полковой к нему с рапортом: «Вашему приасходительству, славному и храброму генералу Замошникову имею честь лепортовать… В Нижнеломовском развеселом полке все обстоит благополучно. По списку солдатов целая тыща. Сто человек в лазарете валяется, сто по кабакам шатается, да сто в бегах обретается. Пятьдесят под забором лежат, пятьдесят под арестом сидят, а пятьдесят пьяные — на ногах не стоят… Двести по миру пошли побираться, а другие и совсем никуда не годятся. Не стрижены, не бриты, морды у них не умыты, под глазами синяки подбиты. Целый год ничего не ели, не пили, а только все по девкам ходили. Нет нашего полка на свете веселее!» — «Молодцы, ребята, спасибо, красавцы!» — «Ради стараться, вассс…» — «Претензий не имеете?» — «Никак нет, вассс…» — «Хлеба много едите?» — «Точно так, вассс… очинно много: как едим, так за ушами трещить, а съедим, так в брюхе пишшить». — «Молодцы, братцы. Так и надоть. Пой песни, хоть тресни, гляди орлом, а есть не проси. Выдать каждому солдатику по манерке водки, да по фунту табаку, да деньгами полтинник». — «Покорнейше благодарим, вассс…»
А тут с'час полковой вперед выезжает. «По цирмуриальному маршу, поротно, на двухвзводную дистанцию… Первая рота шагом!» Музыка. Ту-ру-рум ту-рум… Идут — ать, два! ать, два… Левой!.. Левой!.. Вдруг: «Сто-ой! Наза-ад! Отстави-ить!» — «Что т-такое за история?» — «Это у вас какая рота, полковник?» — «Восьмая нарезная, вассс…» — «А это что за морда кривая стоит в строю?» — «Рядовой Твердохлеб, вассс…» — «Прогнать со смотра и всыпать пятьдесят…»
Солдаты хохочут, и всех громче рядовой Твердохлеб, которого со всех сторон толкают под бока локтями. Дальше обыкновенно следует рассказ о том, как после смотра генерал Замошников обедает у полкового командира.
— «Вам борщу или супу, васс?..» — «Мне бы того и другого… поболе…» — «А водочки, васс?..» — «Гм… можно и водочки… стаканчик». Затем идет изысканный разговор с полковничьей дочкой: «Барышня, угостите поцелуйчиком». — «Ах, что вы-с… нешто это можно при папашах?.. Они увидають…» — «Нельзя, значит?» — «Аххх… никак невозможно». — «В таком разе предпожалуйте ручку». — «Ручку извольте…»
Но Замошников не успевает докончить «приставленья». Внезапно растворяется дверь казармы, и в просвете показывается фигура фельдфебеля Тараса Гавриловича, в одном нижнем белье, в туфлях на босу ногу и в очках.
— Чего вы гогочете, словно жеребцы на овес? — раздается его сердитый старческий окрик. — Когда вы утихомиритесь?! Вот я вас всех сейчас по мордам раскассирую. Ну!.. Живо расходись!..
Солдаты медленно, неохотно расходятся по своим местам. Необыкновенно быстро, в каких-нибудь пять минут, казарма совсем стихает. Где-то среди нар слышится торопливый шепот молитвы: «Господи Сусе Христе… Сыне божий, помилуй нас… Пресвятая троица, помилуй нас». Где-то звучно падают один за другим на асфальтовый пол сброшенные с ног сапоги. Кто-то кашляет глухо, с надсадой, по-овечьи… Жизнь сразу прекратилась.