Том 2. Произведения 1896-1900 - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что, ежели туда сигануть? — вдруг спрашивает солдат из Ельца. Небось, покамест долетишь, так об стенки головой изобьешься?
— Как не избиться… Изобьешься, — уверенно отзывается Меркулов. — В лучшем виде изобьешься.
— Бяда! — говорит другой солдат, и Меркулов догадывается, что он качает головой.
Опять наступает долгое молчание, и опять солдаты плюют в колодец. Вдруг Меркулов оживляется:
— Вот штука-то была, братец мой! Сижу я сейчас в казарме и того… задремал, должно быть, немножко… И какой мне это… чудной сон приснился.
Ему хочется рассказать свой сон со всей прелестью мелких поэтических подробностей, с чарующим ароматом родной земли и далекой, привычной, любимой жизни. Но у него выходит что-то слишком простое, бледное и неинтересное.
— Вижу я, будто бы я, значит, у себя в деревне. И как будто бы вечер… И все мне скрозь видно… то есть так видно, так видно, точно и не во сне…
— Н-на… это бывает, — равнодушно и небрежно вставляет другой солдат, почесывая щеку.
— А я сам как будто бы еду верхом на лошади… на мерине… Есть у нас такой мерин белый, годов двадцать ему небось будет… Может, уж поколел теперь…
— Лошадь видеть — это означает ложь… Омманет тебя кто-нибудь, замечает солдат.
— А я будто бы еду на мерине, и все мне скрозь видно… Ну вот просто как наяву… То есть такой это чудный сон мне приставился…
— Н-на… разные сны бывают, — лениво вставляет солдат. — Одначе прощенья просим, — говорит он, подымаясь со сруба. — У нас фитьфебель черт, по ночам шляется. До свиданья вам.
— До свиданьичка… Ночь-то, ночь какая… ах ты, господи боже мой… зги не видно.
Со свежего воздуха казарменная атмосфера в первые минуты кажется просто невыносимой. Воздух весь пропитан тяжелыми человеческими испарениями, едким дымом махорки, кислой затхлостью шинельного сукна и густым запахом невыпеченного хлеба. Люди спят неспокойно, мечутся, стонут и так храпят, как будто бы им каждый вздох стоит громадных усилий. Когда Меркулов проходит третьим взводом, какой-то солдат быстро вскакивает и садится на нарах. Он несколько секунд дико озирается вокруг, точно в недоумении, и долго чавкает губами. Потом он начинает яростно скрести пятерней: сначала голову, затем грудь, и вдруг, точно подкошенный сном, мгновенно падает на бок. Другой деревянным и хриплым голосом быстро бормочет длинную фразу. Меркулов прислушивается с суеверным страхом и разбирает отдельные слова: «Не обрывай… Завяжи узлом!.. Узлом завяжи, говорят тебе!..» В бреде, раздающемся среди ночи, всегда есть что-то ужасное для Меркулова. Ему кажется, что эти отрывочные, внезапные слова произносит не человек, а кто-то другой, _незримый_, вселившийся в его душу и овладевший ею.
Часы по-прежнему тикают неровно, точно задерживая второй удар, но стрелки их, по-видимому, остались все в том же положении. В голове Меркулова вдруг проносится дикое, нелепое, фантастическое предположение, что, может быть, время совсем остановилось и что целые месяцы, целые года — вечно будет длиться эта ночь; будут так же тяжело дышать и бредить спящие, так же тускло будут светить умирающие ночники, так же равнодушно и медлительно стучать маятник. Это темное, быстрое, непонятное самому Меркулову ощущение переполняет его душу злобой и тоской. И он грозит в пространство крепко сжатым кулаком и шепчет, не раскрывая стиснутых челюстей:
— У-у, дьяволы!.. Погодите ужо-тко!
Он опять садится на то же самое место, между печкой и ружейной пирамидкой, и почти тотчас же мягко и нежно сжимает его виски дремота. «О чем? О чем я теперь? — спрашивает себя шепотом Меркулов, зная, что теперь в его власти вызвать перед глазами что-то очень приятное и знакомое. — Ах да! Деревня… речка… А ну-ка, ну-ка… Ну, пожалуйста, ну прошу тебя…»
И снова змеится в зеленой свежей траве речка, то скрываясь за бархатными холмами, то опять блестя своей зеркальной грудью, снова тянется широкая, черная, изрытая дорога, благоухает талая земля, розовеет вода в полях, ветер с ласковой, теплой улыбкой обвевает лицо, и снова Меркулов покачивается мерно взад и вперед на остром лошадином хребте, между тем как сзади тащится по дороге соха, перевернутая сошником вверх.
Вы, сады-ы ль, мои са-ды!
громко, во всю мочь голоса поет Меркулов и с удовольствием думает о том, как сладко ему будет сейчас вытянуться усталым телом на высоко взбитой охапке соломы. По обеим сторонам дороги идут вспаханные поля, и по ним ходят, степенно переваливаясь с боку на бок, черно-сизые, блестящие грачи. Лягушки в болотцах и лужах кричат дружным, звенящим, оглушительным хором. Тонко пахнет цветущая верба.
Ах, и вы, сады-ы ль, мои са-ды!..
Одно только кажется Меркулову странным: как-то неровно идет сегодня белый мерин. Так и шатает его из стороны в сторону… Ишь как качнуло. Насилу удержался Меркулов, чтобы не полететь с лошади вперед головой. Нет, надо усесться верхом как следует. Пробует Меркулов перебросить правую ногу на другую сторону, но нога не шевелится, отяжелела — точно к ней кто привязал странную тяжесть. А лошадь так и ходит, так и шатается под ним. «Но, ты, че-ерт! Засну-ул?..»
Меркулов стремглав падает с лошадиной спины, с размаху ударяется лицом об землю и… открывает глаза.
— Черт! Заснул! — кричит над Меркуловым чей-то голос.
Меркулов вскакивает с табуретки и растерянно нащупывает на голове фуражку. Перед ним стоит со взлохмаченной головой, в одном нижнем белье, фельдфебель Тарас Гаврилович. Это он разбудил сейчас Меркулова, ткнув его кулаком в щеку.
— Заснул! — повторяет грозно фельдфебель. — Ах, ты!.. Спать на дневальстве? Я т-тебе покажу, как спать!..
Меркулов отшатывается назад от быстрого удара по скуле, встряхивает головой и хрипло бормочет:
— Намаялся, господин фитьфебель…
— А-а! Намаялся? Так вот, чтобы ты не маялся, будешь еще два раза не в очередь дневалить. Когда сменяешься?
— В два, господин фитьфебель.
— Ах, мерзавец… Ты и смену-то свою проспал! Ну!.. Живо, буди очередного… Марш!..
Фельдфебель уходит. Меркулов бегом бросается к той наре, где спит очередной дневальный — старый солдат Рябошапка. «Спать, спать, спать, спать, — кричит в душе Меркулова какой-то радостный, ликующий голос. — Два лишних дневальства? Это пустяки, это потом, а теперь спать, спать!..»
— Дядька Рябошапка, а дядька Рябошапка, — пугающим шепотом вскрикивает Меркулов, теребя за ногу спящего солдата.
— Мрмр… брайсь…
— Дядька Рябошапка, вставайте… Смена…
— Поди ссе…
Бессонница так измучила Меркулова, что у него больше не хватает терпения будить Рябошапку. Он бежит к своему месту на нарах, торопливо раздевается и протискивается между двумя соседями, которые тотчас же грузно, безжизненно наваливаются на него боками.
На секунду встает в воображении Меркулова колодец, густая темнота ночи, мелкий дождик, журчанье воды, бегущей из желоба, и шлепанье по грязи чьих-то невидимых ног. О! Как там теперь холодно, неприятно и жутко… Все тело, все существо Меркулова проникается блаженной животной радостью. Он крепко прижимает локти к телу, съеживается, уходит поглубже головой в подушку и шепчет самому себе:
— Ну, а теперь… поскорее — дорогу… дорогу…
Снова перед его глазами отчетливо и красиво извивается черная изрытая дорога, снова смотрится в зеркало реки нежная зелень ветел… И внезапно Меркулов летит со страшной, но приятной быстротой в какую-то глубокую, мягкую мглу…
1899
Осенние цветы
Мой милый, сердитый друг! Я потому пишу — сердитый, что заранее воображаю себе: сначала ваше изумление, а потом негодование, когда вы получите это письмо и узна́ете из него, что я не сдержала слова, обманула вас, уехав внезапно из города, вместо того чтобы ждать вас завтра вечером, как это было условлено, в моей гостинице. Дорогой мой, я просто-напросто бежала от вас, или нет, вернее — от нас обоих, бежала от того мучительного, неловкого и ненужного, что неминуемо должно было произойти между нами.
И не торопитесь с едкой улыбкой на губах обвинять меня в спасительном благоразумии: ведь вам больше всех на свете известно, как оно покидает меня в самых нужных случаях! Бог свидетель, до последней минуты я не знала, поеду ли я на самом деле или не поеду. Вот и теперь я совсем не уверена в том, что до конца устою против нестерпимого соблазна еще один раз, хоть мельком, хоть издали взглянуть на вас.
Я даже не знаю, удержусь ли я от того, чтобы не выскочить из вагона после третьего звонка, и потому, окончив это письмо (если только мне удастся его окончить), я отдам его носильщику и прикажу ему опустить письмо в ящик в тот самый момент, когда поезд тронется. А я буду из окна следить за ним и чувствовать, точно при прощании с вами, как тоскливо, тоскливо сожмется мое сердце.