Против течения - Нина Морозова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В театре или, вернее, театральной студии никто не знал об их любви, а они почему-то старательно её скрывали. И как назло, родители Васи куда-то укатили отдыхать на месяц, оставив сына цельновластным хозяином второго острова.
Ах, острова, острова. Что бы делали без вас люди. Мне иногда кажется, что, не будь островов, не было бы и человека.
Но вот на Дирижабельной случилось странное событие. Диван куда-то убрали, а вместо него поставили штук пять новеньких стульев с жёсткой красной обивкой. И проводя по ней ладонью однажды, Лена ощутила какую-то неясную тревогу.
Есть такое старое украинское поверье: если из церкви пропадут венчальные веночки из лавра, которые кладутся новобрачным на голову во время церемонии, то или церковь сгорит, или священник её умрёт. Вы о таком не слышали?
Ох, и наделали делов эти стулья! Сколько важных разговоров и встреч не состоялось из-за их кирпичного удобства. А какие идеи и планы погибли, едва обладатели их воцарились на глупой роже этих кретинов. И теперь, если кто-то говорил: «Идём, посидим где-нибудь», — то действительно, шли и сидели, где попало без всякого комфорта и соображения.
А что наделали стулья в судьбе наших актёров! Ушла любовь. Целоваться на новых стульях стало скучно и неинтересно. А к тому же вернулись родители Васи. Так что остались улицы и коридоры, что было теперь уж вовсе нестерпимым. Пустыми глазами смотрел Вася на голубой профиль своей возлюбленной, и его уже больше занимал радостный смех других актрис.
А потом они расстались. Вася ушёл в театр, который был в противоположном конце города, а Лена вообще переехала в другой город. И почему-то им обоим в последний день на Дирижабельной попался на глаза старый, уже весь порванный диван, валяющийся на заднем дворе, возле чёрного входа. Весь он покоробился и почернел от дождей, и каждому напоминал труп случайно и несправедливо убитого животного. И если бы какой-либо вдумчивый человек в этот момент столкнулся лицом к лицу с Леной, то увидел бы в её глазах нечто, напоминающее вечернюю росу, павшую на голубой цветок. А загляни этот человек в глаза Васи в такую же минуту, ему бы пришлось ничего не увидеть.
И вот лет через несколько после этих событий в жестоком приступе меланхолии бродил по вечерним проспектам и переулкам уже заслуженный артист Василий Иванович и никак не мог рассеяться.
Всё ему как-то не так было. Томило перед этим днём целый месяц, а сегодня вот схватило за сердце и не отпускает. И ходил таким Василий Иванович до позднего вечера.
Вроде бы улицу какую-то найти нужно, и не найти её, не вспомнить никак. Вроде бы дом какой-то необходим, а какой, разве узнаешь?
Встретить кого-то нужно как будто, а видеть-то никого не хочется. И так мучился он, пока не завели его ноги к железным воротам студии, что на Дирижабельной, где когда-то занимался молодым актёром. И вот стоит он перед ними, а память затаилась где-то в самой гуще попутанной души и лежит, стережёт.
Дай, думает, зайду. Вахтёрши у входа не было, видно, чай пошла набирать в соседнее кафе. Повернул он в коридор к сцене, смотрит, а у стены диван стоит, тот самый. Подошёл к нему Василий Иванович, подумал и сел. А диван жалобно так вдруг скрипнул. И посыпались с Василия Ивановича и кора, и картонные доспехи, и постаментик небольшой, ахнув, осел. И остался от него один актёр Вася, который хранил в себе что-то нежное и давнее. Завертелись в нём спицы, погремушки ретроскопа. Покатилось это жёсткое колесо по улицам, по дорогам и всё вернуло Васе. И его сердце, и душу, и любовь, которая у него была только одна, к Лене. И вот сидел он на диване, который, конечно, был не тот, на котором он когда-то обнимался с Леной (но ведь это не важно), и видел себя будто со стороны. Как сидит он в прихотливом одеянии преуспевающего лицедея, с лицом, помятым и кислым, блеклыми от нечестной жизни глазами, а нечестной оттого, что всё, что он играл и делал, было пошло по большей части и могло интересовать точно таких же потерянных человечков, как он, и никого больше. «Артистики, артисточки, смешные людишки, кривляки…» Он пытался вспомнить роль, которая бы его действительно зажгла от головы до пяток и не мог такой вспомнить. Творческий огонь был принесён в жертву дыму, который воскурился ради карьеры и ничтожной маленькой славы.
«…Смешные людишки, кривляки», — шептал он, и слёзы, текущие по щекам, на минуту придали его глазам былую краску. Он вспоминал свою маленькую мелочную любовь, приведшую к женитьбе, всю свою крошечную жизнь, тоску, выгнавшую его сегодня из дому, вспомнил любовь к голубой Лене и поднялся. Диван опять скрипнул, но ему показалось, что скрипнуло у него, Василия Ивановича, внутри, и, воскрешая на своих губах поцелуи, вспыхнувшие когда-то на этом кожаном острове, он понял, что самое правдивое и искреннее в истории его жизни на Земле была та любовь.
И ночь поглотила его.
1976 г.
В земле
Говорить о прошлом, мне кажется, имеет такой же смысл, как подбрасывать монету, чтобы поставить её на ребро. Наверное, счастлив тот, кто ничего не помнит. Впрочем, я, скорее всего, пристрастен в этом вопросе. Это только мне не хочется теперь вспоминать, да не получается. Шёл, к примеру, я сегодня утром по берегу одного тухлого канала и завернул в туалет. Грязный такой, дикий. Стою под мутным окошком, мою руки и вижу: на стене кусок штукатурки отвалился, под ним роспись стариннейшая. Вышел я, поглядел вокруг, так и есть — часовня. Ничего, конечно, особенного, но я вдруг ослабел. Пришёл домой, сел на пол и часа три сидел, не шевелясь. Думал, помру тут же. Ассоциативное состояние мышления. «Аналогии, синонимы, параллели, пуралепипеды…» — бормотал я, обхватив свою плешивую голову обеими руками. А волосы на голове не растут оттого, что сгорели. У меня и спина такая же — кочками.
Лет десять назад ходил по городу этакий ортодоксальный интеллектуал. Воображал и говорил много мусорного. Тогда это мне шло. Гундосил с апломбом, о чём знал и не знал, слышал и не расслышал, но догадался. А фаллическим стержнем моей интеллектуально-фрейдистской космогонии или бредятины, так свойственной многим ортодоксам, была идея о центральной роли наук и искусств, очеловечивающих не только питекантропов, но и ослов. Имена окончательно свихнувшихся от расщепления сознания, времени и материи учёных, философов, художественных, музыкальных и кинематографических неврастеников прошлого, настоящего и будущего не отлипали от моей гортани. Я также отвешивал кое-какие реверансы представителям религиозных и мистико-сексуальных меньшинств. Странно, что по прошествии уже двух веков существования симфоний Моцарта и полвека действия уравнений Эйнштейна на свете столько ослов и питекантропов!
Учился я в университете на археолога, и была у меня девушка, очень похожая на священную весну. Главное, в ней уважал я чрезвычайную самостоятельность и высокий ум, даже на удивление высокий. А в женщинах я по своей незрелости видел человеческое только при необычайном сплетении ума и грации. Я её, в общем, не любил и часто ссорился без поводов и по ним. Теперь, когда и ботинки сгнили, в которых с ней гулял, вспомню — и только моргаю глазищами. Ах, дубина, дубина.
Ну, вот умничал я таким образом невозможно долго, а потом как примерный студент поехал в деревню Спас-Угол на практику начальником экспедиции. А вся она состояла из одного меня. Написал нам на кафедру один глупый человек из этого самого Угла, что в тамошних оврагах черепки попадаются совсем старые и ужасно глиняные. Вот я и взвился.
Ничего интересного, конечно, не нашёл, хотя первые две недели копался в этих ямах до ночи. Потом, когда всё завертелось во мне и вокруг меня, я набрёл на целые россыпи курительных трубок из обожжённой синей глины, но было уже не до них.
Ох, овраги! Огромнейшие они там. Снизу вверх глянешь — небо скручивается. Ползал я по обрывам и думал об этих трещинах в земле с великим почтением. Хозяйка моя, дознавшись как-то, чем я собираюсь заниматься у них в селе, помянула чёрта. Я заинтересовался, и, погрузившись в прошлое с головой, она поведала длинную историю о том, как в молодости родила полмесяцем раньше свою первую девчонку, укоротив путь из соседнего села через главную яму. «И девка такая же, чертовица, уродилась, — добавила она под конец. — Работать не любит, водку жрёт, с матерью жить не желает, а с каждым поперечным-встречным юбку задирает. Вот Катька и работящая, и с мужем, если подерётся, то на праздник…» При Катьке я соскучился и пошёл спать. А старухин рассказ не забылся. Раз, заковырявшись до позднего вечера на самом дне бокового придела возле центральной ямы, услышал я в кустах над головой как будто скрипучий шёпот. Что-то тяжело упало позади меня, хрустя сломанными ветками, и скользкий сумасшедший, то ли звериный, то ли человечий голос захохотал мне вдогонку и затопал медвежьими лапами. Ночью у меня билось сердце, и снился дом чёрного человека возле бурной змеиной реки. Всю долгую ночь по ней плыли потемневшие от крови и жира доски и верёвки, а наутро я даже с некоторым сомнением подошёл к тропинке вниз. Теперь, как только солнечные лучи перебирались на самый верх обрыва, я поспешно вылезал вон до следующего дня.