На горах. Книга первая - Павел Мельников-Печерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего молчишь? Тебя спрашиваю, — сказал, наконец, Василий Петрович, тронув Меркулова за коленку.
— Что такое? — ровно ото сна очнувшись, спросил Никита Федорыч.
— Чего нос-от повесил?..
— Спать хочется, — молвил Меркулов и зевнул во весь рот.
И впрямь, брательник, на боковую пора, — согласился Василий Петрович. — Выпьем еще по калишке[195], да и спать.
Взявшись за рюмку мадеры, Никита Федорыч сказал Морковникову:
— А я давеча на Нижнем базаре в гостинице знакомых разыскивал. Ту барыню встретил…
— Какую барыню? — спросил, зевая, Морковников.
— А что на пароходе-то с нами ехала, — сказал Никита Федорыч.
— Марью Ивановну? Ну вот, сударь! — молвил Василий Петрович. — Так впрямь она в гостинице пристала? Надо думать, что из своих никого здесь не отыскала… Не любят ведь они на многолюдстве жить, им бы все покой да затишье. И говорят все больше шепотком да втихомолку; громкого слова никто от них не слыхивал.
Отчего ж это? — спросил Меркулов. — Такое уж у них поведенье, — сказал Морковников. — По уставу, видно, по ихнему так требуется, а, впрочем, леший их знает, прости господи.
— Да что это за фармазоны такие, Василий Петрович?.. Растолкуйте мне, пожалуйста, — с любопытством спрашивал Никита Федорыч.
— Вера такая. Потаенная, значит, — молвил Василий Петрович, отирая лицо платком и разглаживая бороду.
— Что ж это за вера? В чем она состоит? — с возрастающим любопытством спрашивал Меркулов.
— Кто их знает, в чем она состоит… Все ведь по тайности, — сказал Морковников. — У них, слышь, ежели какой человек приступает к ихней вере, так они с него берут присягу, заклинают его самыми страшными клятвами, чтобы никаких ихних тайностей никому не смел открывать: ни отцу с матерью, ни роду, ни племени, ни попу на духу, ни судье на суде. Кнут и плаху, топор и огонь, холод и голод претерпи, а ихнего дела не выдай и тайностей их никому не открой. И еще у них, слышь, такой устав — неженатый не женись, а женатый разженись…
Хмельного в рот не берут, ни пива, ни вина, ни браги, ни даже сыченого квасу. На пиры, на братчины, на свадьбы и на крестины не ходят, песен не поют, ни на игрища, ни в хороводы, ни на другие деревенски гулянки ни за что на свете. Мясного в рот не берут, а молочное есть и в велику пятницу не ставят во грех… А впрочем, народ смирный, кроткий, обиды от них никому нет и до церкви божьей усердны… Худого за ними не видится.
— И между крестьян есть такие? — спросил Никита Федорыч.
— А то как же! — отозвался Морковников. — Сергей-то лесник, про коего вечор на пароходе у меня с Марьей Ивановной разговор был — за попа у них, святым его почитают…
— А из господ много в этой вере?
— Всякого там есть сословия: и господ, и купцов, и мужиков, — отвечал Василий Петрович. — У Марьи Ивановны вся родня, говорят, в этой самой фармазонской вере состоит… Дядя ей родной, богатый барин, Луповицким прозывается, по этой вере у них, слышь, самым набольшим был, ровно бы архиерей… Так его в монастырь услали, в Соловках так и помер… У него Марья-то Ивановна по смерти родителей и проживала, да там этого духа и набралась…
Да что Марья Ивановна, что господин Луповицкий! Толкуют, будто из самых что ни на есть важнеющих людей, из енералов да из сенаторов по той фармазонской вере немало есть… А все по тайности… Иному и хотелось бы, пожалуй, из той веры вон как-нибудь, да нельзя — в одночасье помрешь.
— Как так, Василий Петрович? — спросил Меркулов.
И сон у него прошел, про Веденеева, про невесту, про тюленя перестал думать.
— Сам я того не знаю, — отвечал Морковников, — а по людям в нашей стороне идет такая намолвка: ежели кто в ихню веру переходит, прощается он со всем светом и ото всего отрекается. «Ты прости-прощай, говорит, небо ясное, ты прости-прощай, солнце красное, вы прощайте, месяц и звезды небесные, вы прощайте, моря, озера и реки, вы прощайте, леса, поля и горы, ты прости-прощай, мать-сыра-земля, вы простите, ангелы, архангелы, серафимы, херувимы и вся сила небесная». Ото всего, значит, отрекается, со всем прощается…
И после того с него пишут портрет, а ежели некому портрета написать, берут рукописанье — и тут бывает волхвованье… Ежель кто потом в ихней вере станет не крепок, либо тайность какую чужому откроет, на портрете лицо потускнеет, и с рукописанья слова пропадут. По тому и узнают они неверных… И тогда в тот портрет стреляют, а рукописание жгут на огне. И оттого человек тотчас помирает, хоша бы на другом конце света был… От того от самого фармазонам и нельзя из ихней веры выйти…
— Как же вы-то об этом узнали, Василий Петрович? — спросил увлекаемый любопытством Меркулов.
— Слухом земля полнится, Никита Федорыч, — отвечал Морковников. — С чего-нибудь говорят же люди… Вон за Волгой в низовых степях таких фармазонов довольно есть. Только там с чего-то их монтанами называют. А все те же фармазоны. А то еще «вертячками» их там прозывают. Года три назад довелось мне за Самару съездить, баранов в степи на вытопку сала закупал. Прожил тогда я в одном селе больше двух недель и довольно-таки наслушался про этих монтанов. Старых девок больше всего в той вере, бывают, однако, и молодые. А живут те девки от своих семейных отдельно, кельи у них на задворках особые поставлены. Про себя говорят: «Хлеба не сеем, работы не работаем, потому что сеем слово господне и работаем на бога, по вся дни живота своего в трудах и в молитве пребываем». А по вечерам, особливо под праздники, сходятся они в келью, котора попросторней, и там сначала божественные книги читают, а потом зачнут петь свои фармазонские песни. И под те песни скачут они и пляшут да вертятся по избе, оттого «вертячками» их и прозвали. А ходят завсегда в черном, когда же сойдутся на беседы, надевают белы рубахи, длинные, до самого полу… И мужчины ихнего согласу на тех беседах в таких же белых рубахах бывают — такое, значит, у них заведенье. По уставу, что ли, по какому, пес их знает…
— Странно все это, Василий Петрович, — в раздумье молвил Меркулов. — А мне бы, признаться, хотелось узнать хорошенько, что это за вера такая…
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша ни попов, ни церкви божьей они не чуждаются и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу на дух ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это дело, сам посуди…
— Странное дело! — молвил Меркулов.
— Чудное, как есть чудное, — сказал Василий Петрович. — А никак невозможно понять, потому тайность… Опять же вот еще что у них есть. Раз у хозяина, где приставал я в степях-то, с сестрой с его, с девкой, разговорился, с монтанкой тоже. Многого-то она мне не открыла, а сказала, что, по-ихнему, бог человека не всего сотворил, от бога, слышь только одна душа, а плоть от дьявола. Душа-де, как в темнице, заперта в дьявольской плоти, страдает в ней, и мучится, и тоскует, на волю-то, вишь, ей хочется вырваться. И для того-де следует плоть свою ненавидеть, потому что она — сам дьявол.
— А попы что говорят про них? — спросил Никита Федорыч.
— Что попы? Попам от них хорошо, — ответил Василий Петрович. — Говорил ведь я, что монтане по три да по четыре раза на дух ходят; попу, значит, доход. Да, окроме того, кто холстика попадье, кто овощей со своего огорода, работа какая у попа случится, без зова придут и медной копейки с него не возьмут. Оттого попы и берегут их, оттого и говорят, что они по всему приходу самые усердные… Однако ж закалякались мы с тобой, Никита Федорыч. Глянь-ка, последни остались — даже и еретицы-то спать захотели, разбрелись по своим мурьям. Выпьем-ка еще по калишке, покончим бутылку-то, да и спать айда.
Покончили бутылку и пошли. Прощаясь с Меркуловым у дверей его номера, Василий Петрович сказал:
— Так уж завтра, пожалуйста, порешим с тюленем-то. Я на тебя в полной надежде. Встанем пораньше, я схожу на Гребновскую, поразузнаю там про последние цены, и ты узнай, а там, бог даст, и покончим… Пожалуйста, не задержи. Мне бы ко дворам поскорей — завод пора в ход пускать. Если бы завтра с тобой мы покончили, послезавтра бы отправился, а товар принять приказчика оставил бы. Завтрашнего числа он должен беспременно сюда приехать.
Меркулов обещал.
Часть вторая
Глава первая
Маленько под хмельком воротился Меркулов в свою комнату. Было уж за полночь, а Веденеева нет как нет. Придумать не может Меркулов, куда он запропастился; а еще пуще его тревожится Флор Гаврилов. В том же доме Ермолаева, в нижнем жилье, на постоялом дворе, устроенном для серого люда, нанял он крошечную каморку. Ни сон, ни еда нейдут на ум заботному приказчику, то и дело ходит он наверх проведать, не воротился ли хозяин. Чем позже становилось, тем чаще он наведывался, и каждый раз заглядывал в комнату Меркулова, не там ли хозяин. «Куда б мог деваться он?» Напрасно Меркулов успокаивал приказчика, напрасно уверял его, что Дмитрий Петрович где-нибудь в гостях засиделся. Флор Гаврилов на те речи только с досады рукой махнет, головой тряхнет да потом и примолвит: