Свергнуть всякое иго: Повесть о Джоне Лилберне - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спаси меня бог от ваших разъяснений!
— Не смейте повышать голос, обращаясь к суду. Предупреждаю: меня вам не перекричать!
— Дайте мне хоть несколько минут передышки. Я стою здесь уже больше трех часов.
— Если б вы с самого начала не чинили суду столько помех, разбирательство шло бы гораздо быстрее. Судьи и присяжные пришли раньше вас и уйдут позже.
— Но на карту поставлена моя жизнь, а не их!
Судья вдруг откинулся, уперевшись руками в край стола, покачал головой и сказал просто, доверительно и убежденно:
— Нет, и наши жизни тоже.
Потом, словно пожалев о вырвавшемся признании, снова перешел на властный тон и крикнул:
— Суд отказывает в вашей просьбе. Клерк, прочитайте отмеченные места в клеветнических книгах Лилберна.
— «Как с точки зрения закона, так и с точки зрения разума хунта, заседающая нынче в Вестминстере, не представляет из себя парламента, а является лишь сборищем тиранов, задумавших уничтожить законы, вольности и привилегии народа и держащихся только силой меча…»
— «Королевская партия развязала кровавую войну, преследуя исключительно свои корыстные цели; и пресвитериане, отстаивая свой лицемерный и насильственный Ковенант, действовали столь же эгоистично; и, как мы теперь видим, для индепендентов тоже борьба сводилась к вопросу, чьим рабом должен быть народ…»
— «„Народное соглашение“, это единственное надежное основание народной свободы, стало так ненавистно армейским грандам, что они вознамерились, не щадя себя, любой ценой извести тех, кто поддерживает его. Оно пугает их сильнее, чем день страшного суда. И хотя они обезглавили короля, я глубоко убежден, что они скорее пойдут на риск вернуть трон принцу Карлу, нежели допустят принятие „Народного соглашения“ или справедливые выборы нового парламента».
С каждым прочитанным отрывком возбуждение и гул в зале возрастали, крики «аминь!» раздавались все громче.
С улицы донесся треск барабанов, и свежие роты, вызванные генералом Скиппоном, прошили толпу на площади, оттеснили ее от стен Гилд-холла. Солдаты, вооруженные шпагами и пистолетами, ряд за рядом заполнили проходы между скамьями, выстроились наверху четким частоколом на фоне окон. В дальнем углу кто-то вскрикнул от боли, кого-то, заломив руки, протащили к дверям.
Суд продолжался.
Лилберн, измученный, полуоглушенный, чувствуя, что ноги отказываются держать его, тяжело упирался руками в барьер. По знаку судьи служитель принес ему стул, и у него не хватило сил гордо отвергнуть эту милость врага. Да и к чему теперь, когда все погибло? Он сидел, растирая рукой ноющие колени, тупо разглядывая узор кружева на манжете. Элизабет, наверно, пришивала их ночью — шов был неровным, кое-где высовывался край обшлага. Впрочем, и это уже было не важно. Апатия одолевала его, расслабляющим хмелем разливалась по натянутым нервам.
Потом он расслышал, что клерк читает куски из «Народного соглашения», и вся злость, возбуждение и энергия разом вернулись к нему. Как?! Они и эту работу решили объявить клеветой и скандалом? Его любимое детище, конституцию страны, которую он с друзьями обдумывал, дополнял и углублял больше двух лет, стараясь довести ее до некоего идеала простоты и политической мудрости, доступного всякому здравому рассудку?
— Ваша честь, я протестую! Эта книга была напечатана открыто, с разрешения цензуры. И еще до того, как парламент издал свои драконовские постановления. Взгляните внимательно — на ней печать цензурного комитета.
— Цензор, разрешивший ее к печати, тоже понесет наказание.
— Но в книге содержится только проект государственного устройства, предлагаемый на обсуждение нации.
— И горячий призыв к уничтожению государственного устройства, ныне существующего. «Все ранее изданные законы и те, которые будут изданы в будущем, если они противоречат какой-либо части этого Соглашения, должны быть отменены и аннулированы». Что это, как не речь бунтаря? Джентльмены присяжные, вы слышали достаточно. Если вы поддерживаете власть парламента, если вам дорога честь и достоинство Государственного совета, армии, всей нации, если вы хотите сохранения мира, порядка и законности, вы не можете не признать подсудимого виновным в тех преступных и изменнических деяниях, которые были раскрыты и доказаны всем ходом судебного следствия.
— О да, джентльмены присяжные, вы слышали и видели достаточно! — воскликнул Лилберн. — Вам известно не только то, что происходило на суде, но и вся моя жизнь. Ни один человек не рождается только для себя. На каждом лежит часть ответственности перед государством и народом, и каждый должен принять на себя посильную долю. Я старался нести свою ношу, как мог, теперь ваша очередь. Английский закон облекает вас огромной властью и огромной ответственностью. Вы господа моей жизни и смерти, вас признаю я единственными законными судьями над собой. Эти же люди в красных мантиях — не более чем автоматы, изрекающие ваш приговор. Их власть для меня то же самое, что власть нормандских захватчиков, она держится на силе, а не на праве и законе. Сограждане мои, присяжные! Обратитесь же к своей совести…
Гул голосов и стук судейского молотка заглушил конец его речи. Он пытался протестовать, требовал еще времени, и ему разрешили говорить, но лихорадочная спешка сбивала ход его мысли, и фразы понеслись сумбурно и бессвязно: снова о перенесенных страданиях, о смысле «Народного соглашения», о противоречиях в показаниях свидетелей, о расстрелянных солдатах, о недопустимости военных судов в мирное время, даже какая-то чушь о том, что его разговор с комендантом происходил в восточной башне Тауэра, которая находится уже в графстве Мидлсекс и потому не подлежит ведению лондонского суда. И лишь после того как был объявлен перерыв для совещания присяжных и шериф увел его в заднюю комнату, голова понемногу начала остывать, а ясность суждений возвращаться к нему.
С горечью и сожалением думал он о том, какой должна, какой могла бы быть его последняя речь.
Пусть бы даже он говорил в ней о себе самом так же много, как и в своих книгах. Но здесь впервые была у него возможность объяснить, что делал он это всегда не из тщеславия, а лишь оттого, что свято верил: все, что происходит с ним, Джоном Лилберном, имеет значение и смысл для всей Англии, для нынешней, будущей и, каким-то образом, даже прошлой. Он чувствовал себя связанным со всем английским так кровно, что порой ему казалось: как все тело знает о боли в каком-то одном месте — в зубе, пальце, ногте, так и вся Англия должна знать о боли, испытываемой им. Ибо так же, как у тела есть руки, чтобы трудиться, глаза, чтобы видеть, кровь, чтобы разносить питание к каждому органу, но есть и нервы, передающие боль, так и в государственном теле, кроме трудящихся, изобретающих, подсчитывающих, сражающихся, руководящих, непременно должны быть люди, чьим главным назначением было бы опережающее, предвидящее ощущение боли — боли за всех. В этом он видел смысл и оправдание своей жизни, из этой веры черпал силы. О да, возможно, даже наверняка, роль, принятая им на себя, могла бы быть исполнена с большим искусством и достоинством. В одном Лондоне найдутся десятки ораторов с лучшими манерами, чем у него, писателей с более изящным стилем, полемистов с более острой логикой. Но где же они были? Почему их не было слышно? И еще надо было бы сказать о том (любимая мысль Уолвина), что, даже если левеллеры потерпят поражение, уже и то хорошо, что некоторое время им удавалось удерживать новых властителей от перехода к открытой тирании, напоминать о долге перед теми, кто добыл победу в гражданской войне. Но все это он мог говорить уже только себе. Время его истекло.
Минут через сорок его вывели обратно в зал. Пока клерк оглашал имена присяжных, Лилберн вглядывался в их лица и пытался мысленно вырвать этих людей из мертвящей официальности судейской обстановки, представить себе их домашнюю жизнь, занятия, детей, привычки, родню. Кто они? По виду — мелкие мастера, купцы, корабельщики, мыловары, сукноторговцы. Вот этот, с краю, скорее всего мясник, рядом с ним — возможно, аптекарь. Лица типично лондонские, замкнутые, чуть хитроватые, с оттенком упрямого самодовольства и скрытой уверенности, что кого-кого, а уж их-то провести не удастся. Что они знают о нем? Как относятся к тому, за что он боролся? Всеобщее избирательное право — разве может такое прийтись им по вкусу? Читали ли они его книги? Или только ту клевету, которая печаталась о левеллерах последний год?
— Джентльмены присяжные, удалось ли вам прийти к единому решению?
— Да.
— Кто будет говорить от вас?
— Наш старшина.
Коренастый старик шкиперского вида поднялся со скамьи и поклонился членам суда.
— Итак, — обернулся к нему клерк, — нашли ли вы стоящего здесь перед вами Джона Лилберна виновным во всех изменнических деяниях, вменяемых ему, или только в части их, или ни в одном из них?