Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да здравствует Германия, да здравствует Гитлер! – говорит губернатор.
– Ta gueule! – говорит де Фокса.
– Да здравствует Муссолини! – говорит губернатор.
– Ta gueule! – говорю я и поднимаю бокал.
– Ta gueule! – говорит губернатор.
– Ta gueule! – повторяют все хором и поднимают бокалы.
– Америка, – говорит губернатор, – великий друг Финляндии. В Соединенных Штатах живут сотни тысяч финских эмигрантов. Америка – наша вторая родина.
– Америка, – говорит де Фокса, – это рай для финнов. Когда умирают европейцы, они надеются попасть в рай. Когда умирают финны, они надеются попасть в Америку.
– Когда умру я, – говорит губернатор, – я не отправлюсь в Америку. Я останусь в Финляндии.
– Конечно, – говорит Яакко Леппо, буравя де Фокса злым взгядом, – живые или мертвые, мы хотим остаться в Финляндии, и после смерти тоже.
– Конечно, – говорят все и смотрят на де Фокса враждебным взглядом, – когда умрем, мы останемся в Финляндии.
– J’ai envie de caviar[395], – говорит де Фокса.
– Vous désirez du caviar?[396] – переспрашивает губернатор.
– J’aime beaucoup le caviar[397], – говорит де Фокса.
– В Испании много икры? – спрашивает префект Рованиеми Олави Коскинен.
– Il y avait du caviar russe, dans le temps[398], – говорит де Фокса.
– Русская икра? – переспрашивает губернатор и морщит лоб.
– Le caviar russe est excellent[399], – говорит де Фокса.
– Русская икра отвратительна, – говорит губернатор.
– Полковник Мерикаллио, – говорит де Фокса, – рассказал мне очень забавную историю о русской икре.
– Полковник Мерикаллио погиб, – говорит Яакко Леппо.
– Мы были на берегу Ладоги, – начинает де Фокса, – в лесах Райкколы. Несколько финских сиссит нашли в русских окопах полную банку какого-то жира темно-серого цвета. Однажды полковник Мерикалио вошел в корсу на передовой как раз, когда сиссит смазывали этим жиром зимние сапоги. Полковник потянул носом воздух и сказал: «Странный запах». Пахло рыбой. «Это сапожный крем пахнет рыбой», – ответил сиссит и показал полковнику жестяную банку. В банке была икра.
– Русская икра только и годится для смазки сапог, – презрительно говорит губернатор.
В этот момент распахивается дверь, влетает вестовой и кричит:
– Генерал Дитль!
– Господин посол, – говорит губернатор, вставая из-за стола и обращаясь к де Фокса, – немецкий генерал Дитль, герой Нарвика и верховный главнокомандующий Северного фронта, оказал мне честь, приняв мое приглашение. Я рад и горд, господин посол, что вы встретите в моем доме генерала Дитля.
Снаружи доносился необычный шум: лай собак, мяуканье, хрюканье – казалось, стаи собак, котов и диких свиней сцепились между собой в вестибюле дворца. Мы удивленно смотрели друг на друга. Наконец дверь распахнулась, и на пороге появился на четвереньках генерал Дитль, за ним на четырех конечностях вползли по одному несколько его офицеров. Странная процессия, лая, хрюкая и мяукая, сбилась в центре зала, где генерал Дитль, встав на ноги по стойке смирно, поднес руку к козырьку и громовым голосом прокричал финское пожелание здоровья чихнувшему:
– Nuha!
Я смотрел на странного человека, стоящего перед нами: это был высокий, худой, даже совершенно худой, как кусок высохшего дерева, грубо оструганный каким-нибудь старым баварским столяром, субъект. С готическим лицом, как у деревянной скульптуры работы старых немецких мастеров. У него были живо сверкающие, дикие и детские одновременно глаза, удивительно волосатые ноздри, изрезанные множеством тончайших морщин лоб и щеки. Темные гладкие короткие волосы, падающие на лоб, как челка у пажей с картин Мазаччо, придавали его лицу что-то монашеское и одновременно юношеское – это впечатление неприятно усиливала его манера смеяться, кривя рот. Его движения были импульсивными, лихорадочными, они выдавали нечто болезненное в его натуре, присутствие внутри и вне его чего-то такого, что и ему самому не было приятно, что, и он чувствовал это, преследовало и угрожало ему. Правая рука была повреждена, и даже короткие, неспокойные движения поврежденной руки, казалось, говорили о том неизвестном и таинственном, что преследовало и угрожало ему. Это был молодой еще человек немного старше пятидесяти лет. Но и в нем тоже, – как и в его молодых Alpenjäger, альпийских стрелках, из Тироля и Баварии, рассеянных по диким лесам Лапландии, по болотам и тундре Арктики и по всему бесконечному фронту, что от Петсамо и от полуострова Рыбачьего спускается вдоль берегов Лицы вплоть до Алакуртти, до Саллы, – и в его лице, в зеленовато-желтом цвете кожи, в его печальном, униженном взгляде были видны признаки разложения, напоминавшего проказу: такой хворью люди страдают на Крайнем Севере, от этого старческого разложения выпадают волосы и зубы, оно испещряет глубокими морщинами лицо, обволакивает еще живое человеческое тело грязным желтовато-зеленым налетом, который обычно покрывает гниющие тела. Вдруг он посмотрел на меня взглядом укрощенного, поджавшего хвост зверя. Некая униженность и безысходность в его глазах глубоко втревожила меня. Таким же удивленным животным взглядом, таким же загадочным взглядом смотрели на меня немецкие солдаты, молодые Alpenjäger генерала Дитля, уже беззубые и безволосые, с белым, заострившимся, как у покойника, носом, бродившие, печальные и задумчивые, по дремучим лесам Лапландии.
– Nuha! – крикнул Дитль, потом спросил: – А где Эльза?
Вот и Эльза, маленькая, худенькая и ладная, одетая как куколка, хрупкая как ребенок (Эльзе Хиллиле уже восемнадцать, но выглядит она еще ребенком), она входит через дверь в глубине зала, в руках у нее большой серебряный поднос с бокалами пунша. Она медленно шагает, мелко семеня по розовому березовому полу. С улыбкой подходит к генералу Дитлю, грациозно кланяется и говорит:
– Yväpäivä, добрый день.
– Yväpäivä, – отвечает Дитль, с поклоном берет с серебряного подноса бокал пунша, поднимает его и кричит: – Nuha!
Офицеры его свиты тоже берут бокалы с пуншем, поднимают их и кричат:
– Nuha!
Дитль запрокидывает голову, выпивает одним духом, офицеры дружно делают то же самое. Маслянисто-сладкий растительный запах пунша расходится по залу. Такой же маслянисто-сладкий запах издает северный олень под дождем, это запах оленьего молока. Я закрываю глаза, и мне кажется, что я в лесах Инари на берегу озера у устья Юутуанйоки. Идет дождь, небо – лицо без глаз, белое лицо мертвеца. Дождь глухо бормочет в листьях деревьев и в траве. Старая лапландка сидит на берегу озера с трубкой в зубах, она смотрит на меня бесстрастно, не моргая. Стадо северных оленей пасется в лесу, олени поднимают головы и смотрят на меня. У них обреченный, унылый взгляд, таинственный взгляд мертвого человека. Запах оленьего молока расходится под дождем. Немецкие солдаты в москитных сетках на лицах и в перчатках из оленьей кожи на руках сидят под деревьями на берегу. У них обреченный, унылый взгляд, таинственный взгляд мертвого человека.
Генерал Дитль обнимает за талию малышку Эльзу и тянет ее через зал танцевать вальс, который все напевают хором, прихлопывая в ладоши и в такт постукивая по стаканам рукоятками пуукко и ножей Alpenjäger. Группа молодых офицеров стоит возле окна, они молча пьют и наблюдают за танцующими. Один из них поворачивает ко мне голову, смотрит, но не видит меня. Я узнаю князя Фридриха Виндишгреца, я улыбаюсь и зову его по имени: «Фрики», но он отворачивается в другую сторону и там ищет того, кто окликнул его. Ему непонятно, откуда долетел голос, зовущий из далекого, такого далекого прошлого.
Стоящий передо мной человек это уже не молодой Фрики времен Рима, Флоренции и Форте-деи-Марми – это старик с хмурой, призрачной тенью на челе, и тем не менее от его прежней привлекательности еще что-то осталось, не везде явствуют признаки разложения. Я вижу, как он поднимает бокал, шевелит губами, говоря «Nuha!», запрокидывает голову, выпивает пунш, вижу, как с этим движением хрупкие лицевые кости натягивают кожу, череп белесо сверкает под редкими волосами, жалко поблескивает мертвая кожа на лбу. У него тоже выпадают волосы и зубы шатаются во рту. За восковыми ушами изгиб хрупкого затылка ослабленного болезнью ребенка, хрупкого затылка старика. Руки дрожат, когда он ставит бокал на стол. Ему двадцать пять, Фрики, и у него таинственный взгляд мертвого человека.
Я приближаюсь и тихо зову: «Фрики!» Фридрих медленно оборачивается, медленно узнает меня: я как утопленник с разложившимся лицом, неторопливо всплывающий из глубин памяти; Фрики понемногу узнает, грустно оглядывает меня, изучает мое разложившееся лицо, усталый рот, мой тусклый взгляд. Он молча жмет мне руку, мы очень долгое мгновение смотрим друг на друга, улыбаемся, и за этот очень долгий миг мне вспоминается Фридрих на пляже в Форте-деи-Марми, где солнце разливается по песку медовым потоком, сосны вокруг моего дома источают золотистый и теплый медовый свет (Клара уже вышла замуж за князя Фюрстенберга, а Суни влюблена), мы поднимаем глаза и смотрим из окна на светлый блеск небес, воды и деревьев. Бедный Фрики, думаю я. Фридрих неподвижно стоит перед окном, почти не дышит, молча смотрит на медленно удаляющиеся бескрайние лапландские леса, на расплывающуюся зеленую и серебряную перспективу рек, озер, заросших холмов под белым ледяным небом. Я касаюсь руки Фридриха – пожалуй, это ласка. Фридрих поворачивает ко мне желтое, морщинистое лицо, его глаза блестят обреченно и уныло. Вдруг я узнаю его взгляд.