Повседневная жизнь советской коммуналки - Алексей Геннадиевич Митрофанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Надежда Мандельштам писала в мемуарах: «В Москве был только один дом, открытый для отверженных. Когда мы не заставали Виктора и Василису, к нам выбегали дети: маленькая Варя, девочка с шоколадкой в руке, долговязая Вася, дочь сестры Василисы Тали, и Никита, мальчик с размашистыми движениями, птицелов и правдолюбец. Им никто ничего не объяснял, но они сами знали, что надо делать: дети всегда отражают нравственный облик дома. Нас вели на кухню – там у Шкловских была столовая – кормили, поили, утешали ребячьими разговорами… Приходила Василиса, улыбалась светло-голубыми глазами и начинала действовать. Она зажигала ванну и вынимала для нас белье. Мне она давала свое, а О. М. – рубашки Виктора. Затем нас укладывали отдыхать. Виктор ломал голову, что бы ему сделать для О. М., шумел, рассказывал новости… Дом Шкловских был единственным местом, где мы чувствовали себя людьми».
* * *
Справедливости ради отмечу, что не всегда сосед соседу был страшный серый волк. Существовала и взаимовыручка. Сергей Михайлович Голицын так описывал в своих воспоминаниях московский коммунальный быт:
«Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда-либо еще.
Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша, считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил в общую кассу; Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева Посада, где жили его родители.
На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан “Прага”, катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:
Спиридоновская Лина
Очень любит Георгина.
Белый китель-кителечек,
Офицерский сапожочек,
Бакенбарды белокуры
Ей сулят в душе амуры.
Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой».
Впрочем, здесь описывается жизнь благородного сословия. Выходцам из простонародья было несколько сложнее – просто в силу воспитания, привычек, кругозора.
Неудивительно, что в скором времени, когда семья Голицыных обосновалась в условиях гораздо более просторных и комфортных, всего с одной соседкой, атмосфера вновь сложилась более чем дружелюбная: «В квартире, кроме нас, одну комнату занимала почтенная вдова, бывшая каширская помещица – Бабынина Елизавета Александровна. С первых же дней она близко сошлась со всеми нами, по вечерам приходила пить чай со своим сахаром и вела нескончаемые беседы о добром старом времени с бабушкой, с дедушкой и их гостями, которые являлись почти ежедневно. С нею я очень подружился и за небольшую плату – три миллиона рублей мешок – носил ей из сарая дрова, а иногда читал вслух стихи символистов».
Все это несколько напоминало жизнь московской дворянской элиты в эвакуации 1812 года, в Ярославле. Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Более того, и там, и там дворяне были полностью уверены, что все эти проблемы ненадолго, что еще чуть-чуть – и жизнь вернется в привычное русло. Разница лишь в том, что в 1812 году все так и вышло – в отличие от 1920-х.
* * *
Порядочный сосед попался молодому Окуджаве, когда он учился в городе Тбилиси:
«Обстоятельства моей тогдашней жизни были вот какие. Я вернулся с фронта и поступил в Тбилисский университет, и жил в комнате первого этажа, которую мне оставила моя тетя, переехавшая в другой город… За стеной моей комнаты жил сосед Меладзе, пожилой, грузный, с растопыренными ушами, из которых лезла седая шерсть, неряшливый, насупленный, неразговорчивый, особенно со мной, словно боялся, что я попрошу взаймы. Возвращался с работы неизвестным образом, никто не видел его входящим в двери. Сейчас мне кажется, что он влетал в форточку и вылетал из нее вместе со своим потертым коричневым портфелем. Кем он был, чем занимался – теперь я этого не помню, да и тогда, наверное, не знал. Он отсиживался в своей комнате, почти не выходя. Что он там делал?
Мы были одиноки – и он, и я.
Думаю, что ему несладко жилось по соседству со мной. Ко мне иногда вваливались компании таких же, как я, голодных, торопливых, возбужденных, и девочки приходили, и мы пекли на сковороде сухие лепешки из кукурузной муки, откупоривали бутылки дешевого вина, и сквозь тонкую стену к Меладзе проникали крики и смех и звон стаканов, шепот и поцелуи, и он, как видно по всему, с отвращением терпел нашу возню и презирал меня.
Тогда я не умел оценить меру его терпения и высокое благородство: ни слова упрека не сорвалось с его уст. Он просто не замечал меня, не разговаривал со мной, и, если я иногда по-соседски просил у него соли, или спичек, или иголку с ниткой, он не отказывал мне, но, вручая, молчал и смотрел в сторону.
В тот знаменательный день я возвратился домой поздно. Уж и не помню, где я шлялся. Он встретил меня в кухне-прихожей и протянул сложенный листок.
– Телеграмма, – сказал он шепотом.
Телеграмма была из Караганды. Она обожгла руки. “Встречай пятьсот первым целую мама”. Меладзе топтался рядом, сопел и наблюдал за мной. Я ни с того ни с сего зажег керосинку, потом погасил ее и поставил чайник. Затем принялся подметать у своего кухонного столика, но не домел и принялся скрести клеенку…
Вот и свершилось самое неправдоподобное, да как внезапно! Привычный символ приобрел четкие очертания. То, о чем я безнадежно мечтал, что оплакивал тайком по ночам в одиночестве, стало почти осязаемым.