Ночью на белых конях - Павел Вежинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но он же не попадет в университет, — озабоченно сказал Сашо.
— Ни в коем случае! — согласился Гари. — Срежут на письменном.
Это серьезно встревожило всех троих. Конечно, срежут и ухом не поведут. Иди потом доказывай, что парень — технический гений, только еще больше разозлишь. А может, и будут правы, разве дело превращать Шиллера в барана.
— «Шиле» у пастухов не баран, а подросший ягненок, — уточнил Кишо.
Но Гари не обратил на эту мелочь никакого внимания, по его мнению, творческая личность должна быть гармонически развитой, иначе и не угадаешь, какие беды она в состоянии натворить. И все же друзья согласились, что такой парень не должен пропасть. Натаскать его по литературе? А их самих кто натаскает? Вот разве Криста возьмется за это дело, она девушка добрая, должна согласиться. Но Сашо, которому было не слишком удобно углубляться в эту тему, нашел другой выход, гораздо лучший:
— А если Кишо вернется в университет? — предложил он.
— Я? Никогда! — категорически заявил тот. — Там, где меня обидели, ноги моей не будет. Я и так столько лет в их дерьме копался.
— Хотя бы на время! Будь ты там, все можно устроить. Самое малое — подменим ему письменную работу. Тогда его освободят от устного, а то ведь на устном ему верная крышка.
Но Кишо был непреклонен. В эти авгиевы конюшни? Никогда!
— Да будет тебе! — сердито прервал его Сашо. — Но век же тебе крутиться среди разных мошенников.
— Меня зовут в несколько мест, — нехотя пробормотал Кишо. — И зарплату хорошую предлагают. Лучше всего в Ботевграде на заводе транзисторов — и не очень далеко.
Сашо благоразумно замолк. Завод все-таки лучше «Луна-парка». Или хотя бы конструкторское бюро. Одно дело придумывать машины, другое — их чинить. Тут принесли колбаски, не было больше смысла портить себе аппетит пустыми разговорами. Официант и на этот раз постарался — отобрал те, что лежали по краям противня. Чуть-чуть подгоревшие, они стали еще пикантнее. Друзья молча съели все без остатка, заказали еще пива. Как и предполагал Кишо, настроение у всех значительно улучшилось, кроме, может быть, Гари. Хотя попробуй пойми, какое выражение таится за этой непроходимой бородой. Взгляд у него во всяком случае был невеселый, а в голосе по-прежнему звучали сварливые нотки.
— Не понимаю, почему ты такой кислый! — не выдержал наконец Кишо.
— Сегодня я был на похоронах, — уныло ответил Гари.
— Ну и что? С похорон люди обычно возвращаются веселыми. Не замечал? Поглядеть на покойника — это же лучший способ увериться, что ты живой.
— В том-то и дело, что я не мог на него поглядеть.
— Как это?
— Гроб был запаянный.
И Гари все тем же унылым голосом рассказал им довольно нелепую историю, случившуюся дней десять назад в Созополе. Несколько художников ночью возвращались из заливчика Корня на моторной лодке. Все, конечно, были пьяны, иначе на кой черт им было возвращаться на лодке, когда залив в двух шагах от городка и по дороге столько всяких соблазнов. На свою беду, уже в море Гена захотел помочиться. И так как в лодке, как это водится в таких компаниях, была женщина, он отправился на корму. Только расстегнулся, как высокая волна подняла нос лодки. Гена качнулся, уцепился за флажок и вместе с собой унес его в морскую бездну. Лодочнику удалось было схватить его за ногу, но у него в руке остался только ботинок. Он тут же повернул лодку обратно, и, конечно, напрасно. Ночь была безлунной, где уж тут найти человека в черном, как антрацит, море. Так они и вертелись на одном месте как ненормальные, пока не кончился бензин. Только через неделю волна выбросила на берег тело, объеденное рыбами. Вскрытие показало, что он умер мгновенно от разрыва сердца и, наверное, как утюг пошел на дно.
— Трагедия! — закончил Гари. — Оставил жену и двоих детей. Те кретины, которые были с ним в лодке, не посмели прийти на похороны. Ко всему прочему, не явился и Манев, секретарь союза, который должен был говорить у могилы.
Разумеется, все засуетились, принялись подталкивать друг друга, пока в конце концов не вытолкнули его, Гари. Что было делать? Взобрался он на кучу жирной, скользкой от человечьей плоти земли, а в голове так же пусто, как в зиявшей у его ног могиле. Наконец блеснула спасительная идейка. Гари ухватился за нее крепче, чем тот бедолага за лодочный флажок, и произнес примерно следующее:
«Товарищи! Поклонимся праху нашего погибшего друга. Смерть его не случайна, как может подумать иной. Еще будучи живым, он носил в себе смерть. Потому что сердце у него было доброе и отзывчивое, полное любви к людям. Ему была чужда грызня за кусок пожирнее — выгодный договор или там командировки. Он терпеть не мог пробивать себе путь локтями, шагать по людям, подсовывать под ноги друзьям апельсиновые, арбузные и всякие другие корки. Не стремился ни к деньгам, ни к почестям. Его сердце, настоящее человеческое сердце, не годилось для этого грубого, полного злобы мира, и он покинул его так же незаметно, как пришел. Поклянемся же перед этой могилой, что всегда будем следовать его светлому примеру».
При этих словах вдова и двое сирот разрыдались, кое-кто из тех, кто только что дорвался до жирных договоров, виновато опустил голову. А несколько других, кому это не удалось, еле удержались, чтобы не зааплодировать.
— А покойный? — спросил Кишо.
— Что покойный?
— У него был договор?
— Конечно, был, и к тому же очень выгодный, почти как мой. Хотя был он, можно сказать, бездарен. И страшно жаден до денег и почестей. Потом мне рассказали, что, отхватив аванс, он с первым же самолетом рванул в Бургас, не оставив жене ни грошика. Она, бедняжка, до сих пор ничего не знает о договоре. По специальности она медсестра, и на свою жалкую зарплату содержит всю семью. Как вам все это нравится, а? А я должен ходить на его похороны, да и речь там держать к тому же! Потому что он, видите ли, утонул, а мы еще живы! Официант, двойную порцию водки!
— Мы же решили сегодня обойтись пивом? — неуверенно напомнил Кишо.
— Хочется забыть эту мерзкую историю.
Когда порция водки превратилась в три, тесный зал ресторанчика был уже набит до отказа. Тяжело пахло табачным дымом, жареным мясом, приправами, хреном, соусами, солеными огурцами, бараньим жиром, пудрой, смешанной с запахом пота. Гремел магнитофон, разнося по залу жалкие довоенные шлягеры, сливающиеся с хихиканьем женщин и треском колготок. Даже дорожки между столами были забиты людьми; помещение напоминало какую-то скотобойню или, самое малое, ладью Харона. Но Гари словно бы ничего не замечал. После трехсот граммов он выглядел, казалось, еще более трезвым и в три раза более мрачным, чем когда они пришли. Теперь он жаловался уже на себя самого тихим, трезвым, монотонным голосом:
— Не ладится у меня ничего последние месяцы, и все тут! Пишу как бешеный, хочу сделать что-нибудь вроде «Белых коней» — не выходит и не выходит. Словно бы я потерял что-то, может быть, самое во мне важное, а что — и сам не знаю.
— Если бы ты обрился, я б тебе сказал, что это, — заявил полный сочувствия Кишо, который пока пил только вторые сто граммов.
— Нравиться — это плохо, — продолжал Гари, не обращая на него никакого внимания и словно прислушиваясь к голосу, звучащему где-то глубоко внутри. — Тогда ты тоже начинаешь хотеть нравиться, любой ценой. И принимаешься создавать красивенькое, мелкое искусство, предназначенное только для потребления.
— Да в том-то и есть твоя сила, дубина ты этакая! — рассердился Сашо, который потихоньку продолжал потягивать свое пиво. — Ведь стоит тебе к чему-нибудь прикоснуться, как ты, сам того не желая, создаешь красоту.
— Дизайнеры тоже создают какую-то красоту, — презрительно промычал Гари. — Но это безличная и бездушная красота стандарта, вроде улыбок балерин и фокусов макияжа. В настоящей красоте должно быть страдание, иначе это не искусство, а торт с кремом и шоколадной глазурью.
— В «Белых конях» нет никакого страдания, — возразил Сашо.
— Значит, ничего ты в них не понял, в моих конях! — рассердился Гари. — В «Белых конях» есть мечта, неужели хотя бы это не чувствуется? А что такое мечта? Страдание о непостижимом. А какое страдание я могу выразить, когда у меня счет а сберкассе и сделаны два взноса — на машину и на квартиру.
Гари заказал еще два раза по сто граммов. Официант согнулся, как молодой тополь, и улетел.
— Сегодня я дал себе слово, — ровным голосом продолжал художник, — не продам ни одной картины в течение года. И показывать никому не буду! Вчера впервые вытурил покупательницу, честное слово!
И так как друзья глядели на него недоверчиво, но не ахнули от неожиданности, объяснил все тем же монотонным голосом:
— Явилась ко мне в мастерскую этакая мадама, лет около пятидесяти, рот, как говорила моя бабушка, словно куриная задница, хотя этот больше был похож на ослиную. Верно, прослышала где-то о моих новых работах и пожелала увидеть что-нибудь из старого. А у меня словно глаза открылись — кто она такая в конце концов? Так я и спросил. А мадама взглянула на меня свысока и говорит: «Не все ли вам равно? Я ведь плачу!» «Не все равно, — говорю. — Картины не денег стоят, а нервов. Если бы Дюрер знал, что Геринг будет любоваться его картинами, наверное, сжег бы их все до одной!» Услышав такое, мадама взбесилась, но так и не сказала мне, кто она.