Уникум Потеряева - Владимир Соколовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда он ловил себя на жалости, и тогда крайне раздражался этими встречами, разговорами: ну разве можно кого-нибудь жалеть! Это недостойное чувство, хуже даже зависти. Уж он-то знал пагубные следствия жалости: стоит проявить ее — и тот, кого пожалели, начинает работать на результат: или ему надо денег, или квартиру, или еще какое-то благо. Лесть, обман, угрозы — он на все пойдет, а если случится оказия — с удовольствием прихлопнет и самого жалостника: н-на тебе, сука! По молодости лет писатель был свидетелем многих таких историй, а пару раз — даже и жертвою их. И давно уж, кажется, выключил жалость из числа эмоций и добродетелей — но вот, надо же…
Между тем, проснулись двое однопалатников, и завели свой разговор.
— Опять, слышь-ко, камунисты верьх берут, — толковал старик с килой. — Оне, брат ты мой, наведут порядок.
— Оне наведут! — подтверждал мужик с распластанной физиономией. — Оне на этот счет молодцы!
— Да… Теперь, в народе сказывают, у их основное дело — свой Главный Закон затвердить.
— Это которой?
— Да-авняя история. Оне его ишо при Черненке проташшыть хотели — да не успели, вишь… И в Думу, и к Президенту совали — не проханже! Доложны додавить…
— Какой закон-от?
— Штобы запретить бани строить.
Шрамы на лице набухли, побагровели. После молчания жертва электропилы спросила:
— Ну, хорошо. А если я, например, уже успел сруб поставить, — надо будет его сносить, или всеж-таки можно достраивать?
— Мне кажется, можно будет. Им народ-от лишку тоже сердить не резон.
— Тогда ладно! — воспрял мужик. — Тогда хорошо.
— Мы вот со сватом тоже толковали. Захотел я, скажем, построить баню. Но по закону — не положено. Как решить вопрос? Очень просто. Привожу сруб, собираю. Кто интересуется — объясняю, што заготовил его ишо пятнадцать лет назад, и он все лежал на моем покосе. Иди докажи, што не так! До закона изготовлен! Имею право! А если имел право срубить, значит, имею право и поставить, верно? А поставил — тут уж и вопроса о бане нет. Сама собой наладится!
«Ну какие законы могут сломить этот народ?! — думал Кошкодоев. — Да они обойдут любой закон, обратят в свою пользу».
— Эй, сосед! — окликнул его старик. — Как спалось на новом месте?
— Не очень. Грудь болит, двигаться трудно.
— Такое наше инвалидское дело. «Разбита грудь, оторвана нога», — так раньше пели.
— А мы, — сказал травмированный пилою, — по молодости пели, бывало: «От перцовки грудь болит, жопу ломит, хрен стоит…». У тебя не так ли?
Они засмеялись, Кошкодоев тоже улыбнулся.
Поднимались остальные, шли в туалет, в умывальник. Затем завтрак. Вадим Ильич не ходил на него: кормили все же худовато, а в его тумбочке были свои продукты, вкусные и качественные. Это давало и хоть какую-то независимость от больничного режима, призрак свободы.
Угрюмоватый парнишка лежал на соседней койке. Он спросил, вернувшись с завтрака:
— Что же вы не кушаете? Наверно, вам тяжело ходить, да? Я вот принес вам кашу, ешьте, я унесу посуду. Сейчас за чаем слетаю…
— Постой! — остановил его Кошкодоев. — Ничего не надо. Я, видишь ты, питаюсь по своей методе. Ну… на диете, скажем так. Другая пища, понимаешь? Так что ты не волнуйся, ешь эту кашу сам. Ты ведь молодой, тебе надо. Хочешь яблоко?
Парень кивнул, краснея. Он определенно нравился писателю. После обхода больные разошись из палаты: кто на процедуры, кто гулять около больницы, к кому-то пришла родня. Лишь парень остался лежать на своей койке.
— Ко мне никто не ходит, — объяснил он. — Мамка только раз была, ей далеко ездить… Вы ведь писатель, да?
— В-общем… что-то такое подобное.
— А об чем пишете?
— Об самом разном. Много о чем. С ходу ведь не расскажешь.
— Вы про жизнь напишите. Какая она бывает хреновая.
— Ну, не у всех же одинаковая…
— Конкретно — у меня. Г-гадство сплошное.
— А, ерунда. Ты молодой — одно это дает тебе право быть в десять раз счастливей меня.
— Легко говорить, когда не знаешь…
Вадим Ильич — больница! — согласился выслушать его. А после обеда — опять же больница! — удалился в пустую столовую, прихватив ручку и бумагу. Рассказ этот он не включал потом ни в одну из своих книг (да он и не подходил туда тематически), опубликовал его лишь в маловицынской «районке», получив скромный гонорар.
НА СТРАТИЛАТА
рассказ
Нелегко было бы мерить простых детей Кангахильской долины по тем великим образцам добра и зла, о которых я упоминал выше (и которые уже основательно забылись к середине нашего века), но — они ведь не так далеки, они ведь доступны нашему нескромному любопытству.
Торнтон Уайлдер. «День восьмой»1
Покмнув душный плацкартный вагончик, Пашка Шмаков первым делом отыскал на станции зеркало. О, какой! Вполне изряден. Не очень мят, выбрит, и даже слегка поддат с выпитой на утрянке бутылки пива.
Одернул кителек, еще раз строго вгляделся в отражение. Фуражка с черным околышем, черные погоны, петлицы и нарукавный знак со скрещенными пушечками… Лишь только их, нескольких дембелей, вывезли из тайги к маленькой лесной станции — они сразу же ринулись по заветному адресу, к некоему деду, с давних пор торгуюшему мелкой солдатской всячиной — специально для уезжающих домой эмвэдэшников. Главным было подобрать фуражку. Потом они распили со стариком пару бутыльков, и тут же — в избе, на лавке, на крыльце, — принялись перешивать погоны, петлицы, нарукавные знаки. Рядовые нашивали лычки, кто две, а кто и три: из армии полагалось вернуться сержантом. Пашке хватило двух. Старье распихали по чемоданам: его еще предстояло надеть, пришпилить на скорую руку в квартале от военкомата, и затем уж — выкинуть окончательно.
Позвольте представиться! Господин младший сержант ракетных войск! По случаю бессрочного дембеля! Пускай ищут теперь других дураков.
На главной улице райцентра все было по-старому, словно и не уезжал: несколько приземистых магазинов, пыль от машин, убогонько одетые люди; только слишком много бегало собак.
Не изменилось и автобусное расписание: машины уходили в те же часы, с теми же минутами, что и два, и пять лет назад. До ближнего оставалось четыре часа. Пашка нажал на чувства («Пожалей сержанта, мамаша! Защитника России! Неужели у самой никто не служил?!»), и уговорил-таки кассиршу взять чемодан в каморочку.
Освободился, и хотел сначала выпить, но — больно уж было жарко, вдруг еще развезет, уснет где-нибудь, и проспит автобус. А он уже настроился к вечеру быть дома.
2
Город как был, так и остался чужим; настороженно Пашка вступил на его улицы. Здесь он три года учился в школе-интернате, да еще полтора на плотника в местном ПТУ, и все это время было нехорошее: с голодом, страхом, тоской по дому. И не нужна была Пашке эта учеба, а мать год за годом все упорно сплавляла его от себя: учись, мол, учись! Хоть ни сердце, ни рука не лежали к этому топору.
Куда же было пойти? У него не было здесь ни заветных, ни любимых мест. Послонялся по малолюдным магазинам. Постоял возле столба, созерцая, как лошадка катит телегу с бидонами; как идет через перекресток пьяная старуха с сеткой: оттуда свешиваются и метут хвостами пыль два минтая; еще блестят подобранные, видно, где-то пустые бутылки. Редко-редко протарахтит мотоцикл, или протрясется машина. Совсем как в лесном поселке, где служил. Только там на дороге лежал песок, а здесь — глина, замешанная на жирной, словно прах, пыли.
Но — не стоять же до вечера возле столба, глазея на скудную тутошнюю жизнь!
Поверх низких домов чуть возносился церковный куполок, и Шмаков двинул туда. Надо поставить свечку за упокой души бабушки Шуры, умершей этой зимою. Сам Пашка не очень-то верил в Бога — но бабушка была большая богомольница, а таких людей положено поминать в церки.
3
Раньше, в его бытность школьником, здесь находился какой-то скобяной склад: гомонили люди, стояли машины, лошади с телегами. Теперь здание подновили, покрасили купол, и открыли для служб.
Немногое пространство вокруг церкви было обнесено заборчиком, и у калитки сидела нищая: нестарая еще, дурно одетая, с лицом коренной бродяги.
— Закрыто, куда идешь! — сказала она.
Пашка не поверил, и вошел на подворье. Подергал дверь храма — и правда заперто.
— Говорила ведь, — проворчала от калитки нищенка. — Не уноси с собой-то, оставь убогой.
— Убогая!.. — ухмыльнулся Пашка. — На растворный бы тебя…
— Како твое дело! — огрызнулась она. — Кажный при своем месте кормится. Ты, солдатик, меня не обижай, не то прибью, право-слово.
— Извини… — Пашке стало неловко. — Я не со зла. Жизнь-то твоя тоже, гляжу, не мед: церковь закрыта, народу нет, а ты сидишь тут на жаре…