Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ходии, так свойственной еврейству восточноевропейского пошиба. Правда, то, как он смаковал анекдоты, было мне не по вкусу, но у кого из нас, индивидуалистов и себялюбцев, не было свойств, которые не раздражали бы окружающих? Каждый из нас напяливал на себя кокетливую маску, к которой со временем привыкал и с которой срастался.
Из числа поэтов постарше, признанных, следует особенно отметить Волошина, о котором я уже говорил. Весь в делах и новостях, новейшие из которых привозил из Парижа, он являлся неподкупнейшим другом чистого искусства. Стихи он писал мастерски, хотя так и не обрел определенного — собственного — стиля. Для историка искусства Маковского он был особенно ценен, потому как водил дружбу с французскими живописцами — новейшими среди новых. Он выглядел, так сказать, посланником Франции лри дворе бога Аполлона.
Гениальный Хлебников также искал с нами контактов.
Он, со своей погруженностью в корневища русского слова, был, по сути, нам близок, ибо и для нас звучал девиз: в начале было слово, и нам было близко то, что апостол Павел написал коринфянам: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу» [7] — слова, которые можно поставить эпиграфом ко всему символизму, но которые отвечают стремлениям и Хлебникова.
Он держался нас с Кузминым, мы для него были старыми знакомыми. С Гумилевым у них не было понимания, возможно, мешали политические аспекты, ибо он стоял на левых позициях и, должно быть, уже годы назад имел столкновения с политической полицией. Хлебников искал любой возможности побыть со мной, мы несколько раз ходили обедать с ним, после чего читали друг другу свои творения. Он восхищался моими стихами, но, видимо, недостаточно знал немецкий, чтобы замечать их недостатки.
Я сожалею, что его сближение с нами было столь кратковременно: взаимное самомнение вставало непреодолимой стеной между ним и моими друзьями. Казавшийся таким смиренным и тихим Хлебников был на самом деле прямо- таки одержим жгучим духовным высокомерием. Я сожалею об этом, но отдаю себе отчет в том, что собственный путь через несколько лет все равно увел бы его от нас.
А ведь поэзия Хлебникова, которая в своем поиске доходит до самых корней слова и творит на их основе новое словесное богатство, была бы так уместна в «Академии стиха», возникшей при «Аполлоне» и заседавшей в помещениях журнала.
При деятельном участии Анненского и Вячеслава Иванова было основано Общество ревнителей русского слова. Блок также входил в его предводители, но ядро составляли поэты нашего кружка. Мне дозволялось в качестве гостя присутствовать на заседаниях общества, где проходили чтения и обсуждения новых стихов, подвергавшихся хвале или хуле. Когда Блок, вернувшись из летнего путешествия, прочитал здесь свои почти классические итальянские стихи, то после обстоятельных и в целом хвалебных выступлений Вячеслава Иванова, Маковского и Пяста пришлось и мне внести свой вклад — чтением по памяти венецианских сонетов Платена, которые тут же были сопоставлены со стихами Блока. Иванов припомнил итальянские вирши Китса и Шелли — короче говоря, здесь вершился по- истине вселенский поэтический суд, всех ставивший по своим местам. Как раз на таком форуме особенно пригодилась бы играющая мудрость Хлебникова. (То же самое относится и к поэзии юной Марины Цветаевой, также проникающей в самое сердце слов; но тогда о ней еще не было слышно.)
Не всех друзей, о которых здесь речь, я встретил в первый же свой день вышеуказанного пребывания в Петербурге, но именно первый день стал определяющим на долгие годы.
На другой день я собрался выполнить свой долг — посетить великого князя Константина. Я делал это с тяжелым сердцем, ибо понимал, что между уровнем его поэзии и поэзии моих друзей лежит пропасть. Великий князь, как я уже говорил, не был дилетантом, но он был тяготеющим к классицизму эпигоном великих предшественников, прежде всего Фета и Майкова.
Так как Константин Константинович был шефом кадетских училищ России, то я уже в день прибытия позвонил в соответствующее управление и справился о его приемных часах. В половине десятого, за полчаса до начала приема, я уже был на месте — к ужасу военных — в гражданском наряде.
По какой надобности? По литературной.
Украшенный орденом офицер приблизился ко мне важным шагом: «По какой литературной надобности?»
Я попытался объяснить ему, о чем идет речь. Он, сделав значительное лицо, пошептался с другим офицером, видимо, рангом повыше. Оба впились в меня изучающим взглядом, потом пожали плечами. Старая история: офицеры не любят поэтов. А ведь Эвальд фон Клейст и Лермонтов были офицерами.
Великий князь появился ровно в десять, что было заметно по всеобщему оживлению. Однако я был принят только через полчаса после начала приема.
Необыкновенно тонкий, не менее метра девяносто сантиметров высоты господин приподнялся, когда я вошел в довольно просто обставленную комнату. Вытянутое тело, заключенное в униформу, отнюдь не отутюженную, венчала небольшая породистая голова. Бесцветно русые, не слишком густые волосы, русая бородка, проницательные серые глаза, слегка мизантропическая складка вокруг тонких губ; узкие, очень длинные и нервные кисти рук.
Он заговорил со мной по-русски, и не подумав изобразить улыбку:
Что вам угодно?
У меня язык застрял в горле. Я ведь отправил ему письмо. Заикаясь от волнения, пролепетал, что меня уверили, будто меня ожидают для собеседования.
Так, так. И что же? — Сухо, холодно.
Поэтому я прибыл в Петербург, и вот я здесь.
Он вгляделся в меня внимательнее:
Вы находитесь в расположении шефа кадетских училищ России. Вам, должно быть, не ведомо, что у поэта К. Р. в Петербурге есть частная квартира. Ваша надобность не имеет никакого отношения к этому помещению. Может быть, вы соблаговолите пожаловать завтра утром ко мне на квартиру? До свидания!
Что-то вроде тени улыбки промелькнуло у его губ. Он протянул мне руку и заключил с неожиданной насмешкой:
Буде вам не ведом мой адрес, справьтесь на улице у любого. Лучше всего, запишите. Ведь поэты так рассеянны.
Он кивнул. Аудиенция была закончена. Офицеры за дверью вздохнули, кажется, с облегчением, снова увидев меня так быстро. Не говоря ни слова, я надел пальто и вышел.
Что это было? Раздражение, гнев, немилость или что? Он откровенным образом меня выгнал. Хотя завтра утром я должен пожаловать к нему «на квартиру».
Квартира! Так он назвал свой знаменитый Мраморный дворец, одно из самых красивых и дорогих зданий Петербурга.
На следующее утро я был в Мраморном дворце, который стоит непосредственно за Зимним дворцом. Добродушно улыбчивый старый лакей в неприметной серой ливрее провел меня в высокий светлый зал на втором этаже, где из-за маленького письменного стола поднялся вчерашний строгий и длинный, как каланча, великий князь — на сей раз он был в другой, расстегнутой униформе. Он улыбался:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});