Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры - Марк Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты вдруг так посерьезнела. – Голос послушницы выводит меня из глубокого нырка в прошлое. – С тобой все в порядке?
– Нет, не совсем. Но здесь это в порядке вещей, ведь так?
Фаустина с улыбкой пожимает плечами:
– Мир должен быть сначала в сердце, а потом уже вокруг.
Ей хватает мозгов, чтобы умолкнуть и не дергать меня своими душеспасительными фразочками до самого обеда. Не люблю святош.
Еда в столовой такая же омерзительная, что и в палате, только в столовой к ней добавляется кошмарное общество. Нет, все мирно, самых буйных, вроде местной «нимфы», заперли от греха подальше, но и здесь есть от чего прятать глаза.
У женщины, сидящей напротив, такие впалые щеки, что ее скулы опасно выпирали. Поначалу она смирно ела гороховую похлебку, как вдруг странно дернула дряблым горлом и принялась тошнить прямо в собственную тарелку. Она проделала это так спокойно, так буднично, даже не поменявшись в лице. Извергнув из себя поток желтой жижи, она как ни в чем не бывало облизнулась и снова опустила ложку в миску.
– Лучше не смотри, не то сама сблюешь, – хохотнула пациентка, сидящая слева от меня. – Ганя и суп – это не для слабонервных.
Я с трудом отрываюсь от омерзительного зрелища и гляжу на соседку. Среднего возраста, внешне непримечательная, но есть в ней что‑то, что цепляет внимание. Соседка хитро поглядывает на нас с Фаустиной, прищурив жучиный черный глаз, на который падает неровная седая прядь. Рукава заношенного халата залихватски закатаны до локтей, а сам он распахнут, будто женщина проводит время одна в своей комнате. Ее кожа испещрена тысячью мелких морщинок, но они намечают абрис широкой зубастой улыбки.
Почуяв наше внимание, соседка прожевывает кусочек хлеба и снова указывает ложкой на пациентку со рвотой в тарелке:
– Такой номер не каждый раз бывает. Обычно Ганька делает свои дела под стол, а потом скулит, что не наелась. Да и так раз в неделю балуется. Вам повезло.
Меня передергивает:
– Так себе везение.
– Других развлечений не имеем, – парирует черноглазая. – Хотя нет, чего я вру? Видите вон ту бабку?
Слежу за указующей ложкой и замечаю старуху, которая сегодня днем тянулась к моему лицу и называла чужим именем.
– Все ищет Ягусю, дочку свою. И каждый день находит новую. Кто побойчее, пинка ей дает, а та в слезы. Но иногда ей везет – есть же и совсем безвольные, слюнявые. Таким хоть кол на голове теши. Им бабка свое пустое вымя прямо в рот засовывает. И все приговаривает: «Кушай, Ягусенька, кушай!», а те знай причмокивают. Бились с ней, бились… – Пациентка скептически качает головой, будто это она назначала несчастной старухе одну процедуру за другой. – Ничего уже не соображает.
Аппетит пропадает окончательно. Фаустина хмурит тонкие брови:
– Бедная женщина! Она заслуживает сострадания.
– О, надо же! У нас тут завелась матушка настоятельница! – язвит соседка. – Удачи, всем не пересострадаешь.
Губы у Фаустины сжимаются в нитку, запирая невысказанное.
– Тут, если ты еще не поняла, пристань вечной скорби, мы сами в ней скорбные, больные на голову. Одна молчит, другая воет. Третья все норовит с себя тряпье сорвать и побегать. Глаза б мои ее не видели, срамницу. – Разговорчивая пациентка спокойно болтает ложкой в супе. Ее не смущает даже то, что сидящая напротив больная явно намеревается повторить трюк со своей тарелкой и содержимым желудка. – Еще у нас есть диковина, Франтишка, но сегодня она опять довыделывалась, под замком сидит. А так тоже загляденье – по деревьям сохнет. Тишка трется о них, как кошка весной, да все под нос бормочет, беседы с ними ведет.
Я хочу сказать, что уже видела Франтишку раньше, из окна, но тут к нашему столу подходят медсестры и за локти поднимают любительницу рвоты на ноги.
Она упирается и неожиданно тонким девчоночьим голоском жалуется, что не доела. Молчу, пока ее не уводят и не уносят ее смердящую желчью посуду.
– А ты‑то тут какими судьбами? – интересуется неугомонная соседка. – Тебя же под замком держали с осени.
Не вижу смысла таиться, поэтому отвечаю:
– Теперь меня лечит пан Пеньковский, он велел выходить со всеми.
– Говорят, ты кого‑то убила, – лицо соседки преображается: морщинки натягиваются, обозначая оскал, – какого‑то мужика. Перерезала ему глотку, как свинье.
На ее нижней губе я замечаю пену вроде той, которая накипает на бульоне. Открываю рот, чтобы возразить, но Фаустина снова меня опережает:
– Это неправда! Если бы Магда была виновна, то не сидела бы здесь с нами. Не повторяйте все глупости, какие слышите.
– Ну-ну. – Женщина все так же скалится. – А по мне, так если и прирезала, то правильно сделала. И поделом. Так им, скотам, и надо.
Мне хочется убраться подальше, обратно в свою палату, и желательно не выходить из нее еще пару недель. После месяцев полной изоляции выход в люди для меня ощущается падением в прорубь.
– А вы здесь почему? – спрашиваю скорее из вежливости, чем из любопытства.
– Почему-почему. Да ни почему. Хватит болтать, – хмуро припечатывает она и отворачивается.
Теперь все ее внимание сосредоточено на движении ложки от миски в рот и обратно.
Вовремя спохватилась. Из окна раздачи высовывается одутловатая и жутко красная лицом повариха. Она лупит по миске поварешкой и горланит:
– Две минуты! Проверка тарелок!
Будут смотреть, кто сколько съел этой мерзкой баланды, и делать выводы. Эти могут сделать вывод о вашей душе из чего угодно, хоть из количества волос на расческе. Ненавижу.
Из чистой ненависти принимаюсь быстро подчищать свою порцию. Рядом стучит ложкой Фаустина.
Две минуты истекут быстро, оглянуться не успеешь, а в миске еще примерно половина. Была не была! Оглянувшись по сторонам, беру миску в обе руки и аккуратно наклоняю ко рту. Так быстрее.
План работает! Всего несколько мучительных глотков, и я почти у цели. Но тут что‑то царапает мне горло.
Отставляю почти пустую миску и пытаюсь откашляться. Только бы самой не стошнить, как Ганя. Кусок чего‑то непонятного не дает мне ни продохнуть, ни сглотнуть.
– Кость попалась, – сочувственно оглядывает меня болтливая пациентка и сует под нос кисло пахнущую горбушку. – На, хлебушком протолкни.
Какой еще, к дьяволу, хлебушек?! Я рта открыть не могу.
Задыхаюсь. Что‑то обмотало мне горло, сжимает его изнутри. Наплевав на непроглоченный суп, разжимаю губы и сую пальцы себе в рот. Суп вперемешку с горькой слюной течет у меня по подбородку, заливается за ворот сорочки. Я почти подцепила это нечто за хвост, как вдруг меня хватают сильными ручищами:
– Еще одна блевать собралась! Вот зар-раза!
Болтливая пациентка хохочет, а Фаустина суматошно машет руками:
– Все совсем не так! Она подавилась, подавилась!
– Ща поправим.
Меня с силой сжимают поперек тела. Из горла вырывается царапающий хрип, но воздух только выходит, а войти обратно не может. Я вся взмокла, колени подгибаются. Не могу же я… Так нелепо!
– Что‑то застряло, – бормочет чужой голос.
– Да сделайте же что‑нибудь! – Фаустина чуть не плачет.
– Ща поправим, – еще более угрожающе повторяет медбрат и лезет двумя заскорузлыми пальцами мне между зубов.
Он проталкивает их прямо к корню языка, его ногти расцарапывают нежную оболочку рта, а по моему лицу в три ручья льются горючие слезы. Желчь