Педагогические поэмы. «Флаги на башнях», «Марш 30 года», «ФД-1» - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты меня не цепляй, тут дорог много.
Но Игорь налетел разгневанный, ни слова не сказал, а вцепился в горло, Рыжиков вверх ногами полетел в снег и в полете слышал:
– Я тебя, кажется, предупредил? В следующий раз я на тебе живого места не оставлю!
Рыжиков был так ошеломлен, что даже не поднялся из снежного праха, а боком лежал и злыми глазами смотрел на Игоря. Игорь поклонился.
– Извините, сэр, я, кажется, вас побеспокоил?
Он побежал дальше, Ваня устремился за ним, потом приостановился.
– Ты, Рыжиков, будь покоен. Я за это не сержусь. Пожалуйста! Есть другие дела.
– Какие там дела? – спросил Рыжиков с угрозой.
Игорь ожидал, оглянувшись, и Ваня никого не боялся:
– Такие дела!
– Какие… такие?
– А потом увидишь!
Рыжиков повернулся и укатил в глубь леса. Никаких дел… таких… и никакого права у них нет. Рыжиков в последнее время царем сделался в литейном цехе, Баньковский, отлучаясь куда-нибудь, доверял ему барабан. Нестеренко ушел в механический цех, а формовочную машинку передали Рыжикову. Воленко часто похлопывал Рыжикова по плечу и хвалил:
– Хорошо, Рыжиков, хорошо! Мастер из тебя выйдет замечательный, человеком будешь! А вот только в школе…
– Да поздно уже мне, Воленко, учиться.
И Воленко, и вся первая бригада уверяли Рыжикова, что учиться не поздно. И Рыжков тоже начал было сидеть над уроками по вечерам, симпатии первой бригады он не хотел терять. В первой бригаде были собраны заслуженные колонисты: Радченко Спиридон – могучий, большой, разумный помощник мастера машинного цеха, Садовничий – худощавый, высокий, начитанный и образованный, Бломберг Моисей – лучший ученик десятого класса, Колесников Иван – правая комсомольская рука Марка Грингауза, редактор стенгазеты и художник – все это были виднейшие комсомольцы в колонии. Были в первой бригаде и подростки, только что вышедшие из бурного пацаньего века, начинающие уже солидную колонистскую карьеру, с серьезными выражениями лиц, с прекрасными прическами: Касаткин, Хроменко, Гроссман, Иванов 5-й, Петров 1-й. Даже Самуил Ножик начинал выходить в ряды актива и уже очень важную роль играл в литературном и в модельном кружках. В колонии не было обычая давать прозвища товарищам, но Ножика все-таки чаще называли по прозвищу, а не по имени. Давно уже, года два назад, Ножик пришел в колонию и с первого дня всех поразил добродушно-веселой формой протеста. Он ничего и никого не боялся и после того, как отказался дежурить по бригаде, ответил на письменную просьбу Захарова широкой, размашистой, косой резолюцией: «Отказать». Захаров хохотал на весь кабинет, читая эту резолюцию, потом позвал Ножика и еще хохотал, сжимая руками его плечи:
– Какая ты все-таки прелесть, товарищ Ножик!
Ножик был действительно прелесть: хорошенький, всегда улыбающийся, свободный.
– Ну хорошо, – сказал Захаров, отсмеявшись. – Ты, конечно, прелесть, а только два наряда получи за такую резолюцию.
И Ножик ласково-хитро улыбнулся[244] и сказал «есть».
И после того много еще у Ножика бывало[245] всяких остроумных проказ, они сильно портили настроение у бригадиров первой, но не вызывали неприязни к Ножику. А потом и Ножик привык к колонии, сдружился с ребятами и остроумие свое обычно рассыпал в каком-нибудь общем деле. Все-таки прозвище «Отказать» осталось за ним надолго.
В первые дни своего пребывания в колонии Рыжиков пытался подружиться с Ножиком, но встретил какое-то увертливо-ласковое сопротивление.
– Ты что, за колонию все стоишь, да? – спрашивал Рыжиков.
Ножик заложил руку между колен, поеживался плечами:
– Я ни за кого не стою, я за себя стою.
– Так чего же ты?
– Что «я»?
– Чего ты стараешься?
– А мне понравилось…
– И Захаров понравился?
– О! Захаров очень понравился!
– За что же он тебе так понравился?
– А за то… за одно дело.
– За какое дело?
Хитрые большие глаза Ножика обратились в щелочки, когда он рассказывал, чуть-чуть поматывая круглой головой:
– Одно такое было дело, прямо чудо, а не дело. Он мне тогда и понравился. У нас свет потух, во всей колонии потух, во всем городе даже, там что-то такое на станции случилось. А мы пришли в кабинет и сидим – много пацанов, на всех диванах и на полу сидели. И все рассказывали про войну. Захаров рассказывал, и еще был тот… Маленький, тоже рассказывал. А потом Алексей Степанович и говорит:
– До чего это надоело! Работать нужно, а тут света нет! Что это за такое безобразие!
А потом посидел, посидел и говорит:
– Мне нужен свет, черт побери!
А мы смеемся. А он взял и сказал, громко так:
– Сейчас будет свет! Ну! Раз, два, три!
И как только сказал «три», так сразу свет! Кругом засветилось! Ой, мы тогда и смеялись, и хлопали, и Захаров смеялся, и говорит:
– Это нужно уметь, а вы, пацаны, не умеете!
Ножик это рассказал с хитрым выражением, а потом прибавил, открыв глаза во всю ширь:
– Видишь?
– Что ж тут видеть? – спросил пренебрежительно Рыжиков. – Что ж, по-твоему, он может светом командовать?
– Нет, – протянул весело Ножик. – Зачем командовать? Это просто так сошлось. А только… другой бы так не сделал.
– И другой бы так сделал.
– Нет, не сделал. Другой бы побоялся. Он так подумал бы: я скажу раз, два, три, а света не будет. Что тогда? И пацаны будут смеяться. А, видишь, он сказал. И еще… как тебе сказать: он везучий! Ему повезло, и свет сразу. А я люблю, если человеку везет.
Рыжиков с удивлением прислушивался к этому хитрому лепетанию и не мог разобрать, шутит Ножик или серьезно говорит. И Рыжиков остался недоволен этой беседой:
– Подумаешь, везет! А тебе какое дело?
– А мне такое дело: ему везет, и мне с ним тоже везет. Хорошо! Это я люблю.
Последние слова Ножик произнес даже с некоторым причмоком.
Теперь и Ножик сделался видной фигурой в колонии, и Ножик вместе с другими членами первой бригады относился к Рыжикову хорошо. Только один Левитин избегал разговаривать с Рыжиковым и смотрел на него недружелюбно. Ну и пускай себе, что такое из себя представляет Левитин? Левитин такая же шпана[246], как и Ваня Гальченко. А Чернявин… Чернявин, еще посмотрим.
Зимой же, только позднее, Рыжикову еще раз пришлось поговорить с Чернявиным. Это произошло на дороге в город, куда Рыжиков отправился погулять. В конце просеки он догнал Игоря с Ваней Гальченко, и в тот же момент всем троим пришлось посторониться: из города шла полуторка. Рядом с шофером в кабинке сидела Ванда. Она высунулась из окна, весело кивнула головой. Ваня крикнул:
– Ванда, откуда это ты?
– Мы за досками ездили, – ответила Ванда.
Из-за ее плеча выглядывало смуглое остроносое лицо шофера Воробьева. Они проехали в колонию. Рыжиков проводил их взглядом:
– Напрасно это дозволяют! Чего она с ним ездит?
И Ваня спросил:
– А чего, нельзя?
– А хорошо это девочке с шофером путаться!
– Она не путается, – сказал Ваня с обидой. – Она ничуть не путается.
– Много ты понимаешь!
– Он больше тебя понимает, – сказал Игорь строго, и Рыжиков предпочел отодвинуться от Игоря подальше.
– Какой ты все-таки смердючий, – продолжал Игорь, – я тебе советую уходить из колонии.
Рыжиков тогда ничего не сказал, поспешил в город. Но сейчас, к концу зимы, Игорь, пожалуй, не скажет, что Рыжиков смердючий. Симпатии Ванды к шоферу были замечены всей колонией. Шофер Петр Воробьев пользовался общей любовью. Он был молчалив, много читал. Вся кабинка у Петра Воробьева наполнена книжками. Они лежат и на сиденье, и вверху, в карманах на потолке и в карманах боковых. Воробьев читал и в кабинке, и в свободное время где-нибудь на стуле, даже Игоря Чернявина перегнал в читательской славе. И этот самый Петр Воробьев, такой читатель, такой серьезный, такой худой и черномазый человек, безусловно, влюбился в Ванду. Они часто сидели в «тихом» клубе, Ванда в свободное время ездила[247] в кабине полуторки, а потом Петр Воробьев вздумал даже на коньках кататься, хотя во время катанья все равно нельзя читать книжку. И он не читал ничего и катался рядом с Вандой и по обыкновению помалкивал. Рыжиков мог торжествовать: все колонистское общество забеспокоилось по поводу этой любви, неожиданно свалившейся на колонию.
Михаил Гонтарь сказал однажды Игорю:
– А я говорю: Ванда влюблена в Воробьева!
– Неправда!
– Правда! Меня не обманешь! О! Я опытный человек, я сразу вижу!
И действительно: один раз Игорь, разбежавшись на коньках, поравнялся с парочкой. Они не заметили его приближения, и Игорь услышал:
– Ты его боишься, Ванда?
– Зырянского? А кто же его не боится?
Игорь понял, о чем шел разговор. Зырянский открыто говорил, что он не допустит никаких ухажеров в колонии.