Хроника парохода «Гюго» - Владимир Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левашов опять засмеялся.
— Вы что, филолог?
— Филолог, — подтвердил лебедчик. — Моя специальность литература. Лев Толстой родился в тысяча восемьсот двадцать восьмом году. Аксаков был славянофилом, а Герцен — западником и так далее. — Он засмеялся.
— Откуда же вам про Ванкувер известно?
— А что, это так трудно? Читал лоции...
— Лоции? Вы знаете, что это такое?
— А что же тут удивительного. Когда-то я мог и другое — вести крейсерскую яхту круто к ветру и выигрывать призы...
— Ничего себе диапазон!
— От яхты к этой лебедке? Да, приличный. Даром что лебедка на судне и под боком море. Правда, были в промежутке другие занятия. Здесь я недавно, два месяца всего... Но дорожка началась от яхт. Зимовал на Новой Земле, потом на Диксоне. Оттуда уж в порт Ванино.
Он умолк. Сидел, отвернувшись, смотрел на берег. Там, под косогором, вдруг вспыхнуло, разыгралось желто-оранжевое пламя.
— Что-то горит! — всполошился Левашов.
— Костер, — сказал лебедчик. — Греются. — И вдруг нараспев продекламировал:
Вот вечная волна и вечный блеск огня,Волна, как пламя, пламя, как волна,Злой рок волны с огнем схлестнулся вечным...
Левашова еще больше удивил сидящий рядом человек, и он подвинулся к нему, спросил, чьи стихи тот прочитал.
— Виктора Гюго. Их мало кто знает, а они прекрасны.
— И наш пароход называется «Виктор Гюго», — сказал Левашов.
— Да. Потому и вспомнилось.
— Слушайте, но как же вы с полярной зимовки попали сюда, в порт? Не говоря уже о расстоянии, профессии очень разные.
— Профессии... — усмехнулся лебедчик. — Думаете, я был гидрологом или радистом? Моя должность официально именовалась «служитель». Таскал уголь, топил печи, чистил картошку...
— Но вы же, говорите, филолог? Значит, с высшим образованием? Почему же так?
— Э, вы слишком любопытны!
— Возможно. Но разговор начал не я.
— А сколько ваш пароход будет идти до Владивостока? — вдруг переменил тему лебедчик. — По времени сколько?
— Суток двое. Что, собрались уезжать? Или ждете письма? Здесь почта, наверное, только морем ходит, да?
— Нет, — сказал лебедчик, помолчав. — Никуда я не собираюсь и ничего не жду. Ничего!.. — И добавил: — Пожалуй, надо подремать, пока нет грузчиков. А вы бы шли себе в надстройку. Я пришлю кого-нибудь, когда начнем...
Он сказал неправду, Борис Сомборский, — бывший филолог, бывший полярник, а ныне лебедчик в порту Ванино. Он ждал, очень ждал письма и непрерывно думал о том, как уедет наконец на запад. Оттого и не выдержал, заговорил с симпатичным матросом, считавшим стропы с мешками. Но сам же и одернул себя, прекратил разговор. Кто знает, сколько ему еще ждать, а после чужих вопросов, соболезнований невольно начинаешь жалеть себя, и кажется, что нет уже у тебя терпения. А в таком состоянии долго не выдержать.
Когда два месяца назад его сняли с парохода «Вольск» — почти в бреду, с температурой сорок, — ему ни до чего не было дела, а когда стал поправляться, когда огляделся в низком бараке, служившем больницей, и отправил письмо отцу с просьбой помочь уехать, взять к себе, на фронт, — вот тогда не выдержал, пожаловался на судьбу заботливой медсестре. Она и начала причитать, все подсаживалась к кровати, выспрашивала подробности прошлого его житья-бытья. И стало совсем невмоготу. А он уж понял, в какое сложное положение попал, сообразил, что ему теперь нельзя никуда трогаться из Ванина, потому что адрес он указал здешний, и если отец откликнется, пришлет вызов, то бумаги надо ждать только здесь. И получилось, хоть разорвись: выбрался с Диксона, чудом выбрался, тысячи миль прошел на «Вольске», Владивосток рядом — и вот сиди жди, и еще надо есть, где-то работать. Оставалась одна дорога — в порт, в грузчики.
Почти как в апреле 1941 года. Похоже, во всяком случае.
Тогда тоже поначалу все шло хорошо. По крайней мере, он думал, что хорошо; старался так думать. Диссертация ведь была готова. Двести пятьдесят машинописных страниц в коричневой коленкоровой папке — вполне солидный вид. Леля, белокурая Леля, от которой всегда так и веяло разумом ж уверенностью, обещала успех, и он сам надеялся на успех и думал о том, как начнет сезон в яхт-клубе — обязательно надо начать победой в первых же гонках, — и ждал обсуждения диссертации на кафедре, с нетерпением ждал, потому что потом, до защиты, оставалось бы много свободного времени и можно было вдоволь погонять под парусом.
На обсуждении он провалился. И как! Он даже не представлял, что вся кафедра — от заведующего-до будущего его оппонента, до приятелей-аспирантов — так дружно поднимется на дыбы и начнет с презрением топтать двести пятьдесят его аккуратно переписанных на машинке страниц, одетых в коричневый переплет. Чего только не говорили: и что это лишь жалкий набор цитат, и что в диссертации нет ни одной сколь-нибудь стоящей мысли, и что так не занимаются наукой, и что способности не избавляют молодого ученого от упорного труда...
Он шел из университета пешком, через мост. Остановился и невесело подумал, что в такой ситуации лучший выход — сигануть через перила. Как рассказать матери и отцу о случившемся, он не знал: они ведь так верили в него. Но, в конце концов, они родители, должны понять. Хуже обстояло с Лелей, преуспевающей литературной деятельницей, перед ней он д о л ж е н был выглядеть,как всегда, победителем...
Он смотрел вниз, под мост, на темную воду Невы, на плывущие по ней льдины и сожалел, что умеет плавать.
Кто-то взял его за плечо. Он обернулся, никак не мог узнать человека, но потом вспомнил: толкался в яхт-клубе лет пять назад, а потом, говорят, пропал на зимовках, в Арктике. Оказалось, что он, этот человек, Глазов, и теперь собирается на Север, на Новую Землю. Ругал кадровиков, которые никак не могут собрать штат зимовки, где он начальник, и вперемежку интересовался, как Борис, что Борис, по-прежнему ли чемпион, и как у него дела в университете.
Сомборский посмотрел на Неву, на низкие набережные ж подумал: «Я Глазова еле вспомнил, а он про меня все знает, интересуется. Странно... Или не странно?» Потом сказал:
— А я, знаешь, бросил аспирантуру. Не по мне оказалось. Мыслей собственных нет.
— Правильно! — обрадовался Глазов. — Я еще когда раньше тебя видел, удивлялся — черта тебе наука. Тебе бы в моряки с твоей хваткой или в полярники. Давай, слушай, ко мне, на зимовку! Стоящее дело. Должности, правда, приличной не предложу — так, на подсобные работы, но годик осмотришься и наверняка изобретешь квалификацию. Я, брат, тоже с нуля начинал, а теперь, видишь, начальник!
Ах как тогда все здорово показалось: и мгновенно придуманное оставление аспирантуры по собственному желанию, и это предложение — ехать на Новую Землю. Он не думал, что Глазову просто была нужда штатная единица; Глазов казался волшебником-избавителем.
И объяснить друзьям, даже Леле, оказалось просто: стоило лишь сказать, что заседание кафедры перенесли, да он, пожалуй, сейчас не станет дожидаться обсуждения диссертации. Ему хочется совсем другого: увидеть что-то новое, действовать. Начинается новая жизнь, работа, если хотите, романтика наяву — он отправляется в Арктику. В сущности, об этом он думал давно, и вот подоспел подходящий случай, а что будет потом, увидите.
Совершив таким образом сделку с совестью, он рассчитывал, что и с родителями уладит все легко и быстро. Но дома вышло посложней. Состоялся грандиозный скандал со слезами матери и с грохотом дверей под крепкой рукой отца. И в это же время в коридоре зазвонил телефон, Глазов радостно сообщил, что отъезд послезавтра и что брать с собой ничего не нужно, потому что выдадут кучу полярной спецодежды...
Конец апреля и весь май в Архангельске бегали по складам, выбивали нужное, а потом грузили на пароход бочки, тюки, ящики и снова бочки...
Так бывший аспирант оказался в бревенчатом доме с широким простором воды за окнами; сбоку вдалеке тянулись пустынные берега, еще покрытые пятнами снега, а ближе виднелась радиомачта, ребристые будки для метеоприборов и лохматые ездовые собаки, бродившие у самой воды.
Место называлось бухта Каменная, Здесь жили семь человек, и у каждого была своя работа. У Сомборского — таскать в ведрах уголь и топить печи, чистить картошку и еще кормить лохматых собак. Забот хватало на целый день, но он не замечал времени, безропотно выполнял, что велели. И думал, думал, думал... Вот уж действительно идеальное место эта бухта Каменная, чтобы поглядеть на себя со стороны! И многое понять такое, что, наверное, никогда бы не пришло в голову в Ленинграде.
Первое: получил поделом. Нельзя вправду играть своим призванием, наукой, как он играл. И еще он понял, что его ложь насчет сознательно брошенной диссертации знакомые приняли как бы из сострадания. На другой день все знали о его провале, и в глазах многих из блестящего яхтсмена и будущего доцента он превратился в заурядного неудачника. Особенно в глазах белокурой Лели. Она ведь даже не пришла проводить на вокзал...