Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Позвать их? — спросил я. — Сбегать за ними?
— Не надо, — остановил меня доктор Бусбек, — я уже простился с обоими в саду. Оставь их.
Теперь ничком на песок бросилась Ютта, проворно спустила с плеч бретельки костюма, а Клаас неловко приподнялся и довольно долго искал пузырек с маслом. Он облил ей всю спину, растер ладонь о ладонь, хотел было приняться за дело, но вдруг почему-то остановился и, склонив набок голову, сверху поглядел на Ютту, которая покорно лежала и, должно быть, спрашивала: «Ну? Ну что ж ты?» Затем он начал втирать ей масло, довольно-таки машинально, даже как-то безучастно, потому что, массируя, все глядел на Северное море и на раскаленный пляж; тут он нас и заметил.
Он помахал нам, подтолкнул Ютту и указал в нашу сторону. Оба замахали. Мы замахали в ответ. Но ни они, ни мы не двинулись с места. Потом мы подобрали багаж; на этот раз я пропустил мужчин вперед, им время от времени приходилось менять шаг, чтобы утихомирить разгулявшийся чемодан, который порой оживал и, раскачавшись, начинал лягаться.
— Слава богу, что мальчик остался жив.
— Да, слава богу.
Глюзеруп был уже виден, даже дважды виден в мареве знойного дня: второй Глюзеруп, с припудренными цехами цементного завода, с водонапорной башней и ржавыми газгольдерами, словно бы в зеркальном отображении поднимался над первым.
— Ни улыбки, Макс.
— Что ты хочешь сказать?
— Земля эта — твоя земля, она не умеет смеяться, даже сегодня, в такой великолепный день. Вечно на полном серьезе, все равно и при солнце такая суровость.
— Тебе было тяжело здесь?
— Все время, Макс, считаешь себя к чему-то обязанным.
— К чему же?
— Не знаю, может, к серьезности, к серьезности и молчанию. Даже в полдень она гнетет. Иногда мне представляется, что эта земля не имеет поверхности, а лишь… Ну, как бы выразиться, глубину, лишь зловещую глубину, и все, что там скрыто, тебе угрожает.
— И тебя это страшит, Тео?
— Мне просто кажется, что поверхность человечна.
— Я понимаю, Тео, но, раз уж она такая, не следует ли нам попытаться сделать эту землю обитаемой?
— Конечно, это тревожит, но это всего лишь настроения, быть может, вся земля здесь из одних настроений, и, раз они тебе известны, уже не так теряешься.
— Вероятно, мы должны научиться ее видеть.
Так на прощание рассуждали они на гребне дамбы, и могло создаться впечатление, что они не хотят оставить между собой ничего недосказанного. Они рассуждали и все еще не заметили, что у входа в «Горизонт», подбоченясь и широко расставив ноги, стоял Хиннерк Тимсен и смотрел в нашу сторону. Все окна гостиницы были открыты настежь и закреплены крючками; на белом шесте колыхался личный вымпел Тимсена: скрещенные ключи, к которым, по-видимому, не существовало замков. Деревянные лестницы и переходы были выскоблены добела и сверкали на солнце. Думаете, трактирщик сделал хоть шаг нам навстречу? Он, ухмыляясь, ждал, пока мы подойдем, и заступил нам дорогу, нет, он просто собирался нас отвести в «Горизонт», но мужчины только положили вещи и остановились, а Бусбек, вынув часы, сказал:
— Нам надо поспеть на поезд, Хиннерк, в Гамбург только один прямой поезд.
— Глоточек, — настаивал Тимсен, — глоточек на прощание, после стольких лет, все готово. — Он просунулся до половины в открытое окно и захлопал в ладоши, и тотчас Иоганна в белом переднике вынесла поднос с высокими бокалами, в каждом плавал ломтик лимона.
— Что это такое?
— Сперва выпейте.
— А Зигги?
— Верно. Иоганна, еще шипучки для мальчика.
Мы чокнулись на прощание и за скорую встречу, мужчинам питье понравилось, и они спросили:
— Откуда у тебя джин, Хиннерк?
— А в честь чего, вы думаете, мы так проветриваем? — спросил Хиннерк Тимсен. — Здесь всё устраивают праздники победы, приезжают из Глюзерупа в своих машинах и празднуют, мы даем только помещение да проветриваем. Вы хоть бы разик посмотрели, — сказал он и выпил, слова но решил за всех нас просмаковать. — Скоро у меня будет для вас еще кое-что получше. Да, Макс, а о тебе опять сегодня утром справлялись. Приехали в джипе. Они плохо знают по-немецки, я плохо знаю по-английски, но понял, им хочется, чтобы ты их нарисовал, портрет, что ли, как того майора. Что мне было делать, я им объяснил, как проехать в Блеекенварф.
— Найдут, — сказал художник и поставил пустой бокал на подоконник, взглядом показывая, чтобы и мы туда поставили свои, затем поблагодарил Тимсена, похлопывая его по плечу, и, когда Бусбек и Тимсен пожимали друг другу руки, сказал:
— Давайте побыстрей, не навек же расстаетесь.
— Может, все-таки заглянете на минутку? — спросил трактирщик, на что Бусбек:
— Боюсь, если дальше так пойдет, мы опоздаем.
Снова прощание и все, что при этом говорится: возвращайся скорей, держись и не пропадай надолго, уж будем надеяться. Мы взяли вещи и двинулись дальше. Тимсен махал нам вслед с тропинки, а Иоганна — с видовой площадки.
— Еще несколько таких прощаний, Тео, — сказал художник, — и придется тебе тут остаться.
— Поспеем еще, — уверял доктор Бусбек.
Я предложил им срезать угол, идти к железнодорожной насыпи, затем вдоль полотна и через чугунный мост; они согласились, и мы кое-как спустились с дамбы и пошли напрямик теплыми лугами.
— Цветы не забудь, — сказал доктор Бусбек, — в день ее рождения, восьмого сентября.
— Уж как-нибудь я знаю, когда у Дитте день рождения.
— Тогда хорошо, я только напомнить.
Мы вскарабкались на железнодорожную насыпь и пошли проторенной тропинкой; не только путевые обходчики, а почти все у нас ею пользовались, когда спешили на поезд. Я кидал кусочки щебня в темные широкие рвы, над которыми висел зной. Палкой колотил по перилам чугунного моста. Я уже различал станционные часы, крест-накрест заклеенные лейкопластом, — на стекле была трещина.
— Видишь, — сказал художник, — поспеем вовремя. Даже билет тебе купим.
— Надеюсь, — сказал Бусбек.
И вот станция Глюзеруп: четыре колеи, две платформы, закопченное депо, красно-кирпичная коробка главного здания, множество тупиковых путей, на которых стоят в самом деле загнанные в тупик более или менее обгоревшие, искореженные вагоны, на некоторых еще можно разобрать надпись: «Транспорт работает на победу». В главном здании — билетные кассы, служебные помещения, камера хранения, туалеты, а также зал ожидания: если оттуда убрать столы, стулья и скамьи, по своим размерам и обилию света он подошел бы для спортивного зала, при такой двенадцатиметровой высоте можно было бы даже в мяч играть.
Выход на платформу закрыт провисающей на уровне колен цепью, перешагивать через нее вправе только лица, облаченные в форму. Ходить по путям воспрещается: чтобы попасть с платформы на платформу, надо пройти по обшитому досками мосту-переходу, все перила которого изрезаны непристойными рисунками и инициалами скучающих пассажиров. За стеклянными окнами видны занятые каким-то сидячим делом служащие в форме; когда перед окошечком висит картонная табличка «Закрыто», стучать туда бесполезно. Эмалированная дощечка с надписью «Плевать только в урны» утратила всякий смысл, поскольку никаких урн нет, должно быть, их убрали за ненадобностью. Пол главного здания выстлан рифленой плиткой, на одной стоит год постройки: тысяча девятьсот четвертый.
Когда мы добрались до станции, билеты уже продавали и пассажиров пустили на перрон; нам надо было на платформу № 2, ошеломленные, стояли мы на солнцепеке вместе со всем населением Глюзерупа, которое, очевидно, решило скопом покинуть город: люди сидели на корзинах, рюкзаках, картонках, чемоданах, ящиках, тащили мешки, стенные часы, кровати, туалетные столики, оленьи рога, упорно и незаметно пробивались к краю платформы, чтобы обеспечить себе выгодную позицию для предстоящего штурма поезда.
— Как видишь, Тео, не ты один уезжаешь, — сказал художник.
— Да, похоже, — признал Бусбек.
До чего же терпеливо сидели люди, некоторые даже спали на бесформенных грудах багажа. Мне бросилось в глаза обилие бывших солдат, оружие которых заключалось в украшенных затейливой резьбой палках; у большинства единственным багажом был туго набитый сухарный мешок. Бросился мне также в глаза бородатый старик: вывернув шею, он присосался к крану бачка с питьевой водой и с фырканьем, кидая вокруг себя злые взгляды, защищал кран от стайки ребятишек, которым тоже хотелось напиться. Бросилась в глаза женщина в узком костюме, она бесцеремонно проталкивалась сквозь толпу ожидающих и иногда, если мужчина стоял к ней спиной, резко к себе его поворачивала и всякий раз разочарованно, чуть ли не оскорбительно отталкивала от себя, видимо, это был снова не тот, кого она искала. И разумеется, мне бросилась в глаза женщина с белой птичьей клеткой, служившей местом заключения не птице, а неуклюжему, со старинным заводом будильнику. И еще Хильда Изенбюттель: она, конечно, сразу бросилась мне в глаза, едва лишь остановилась на ступеньках перехода, откуда ей видна была вся платформа и где она сама была у всех на виду.