Короткометражные чувства (сборник) - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джим улыбался и ничего не говорил: он привык к моим выпадам. Я вздохнула, замолчала, задумалась. Из какого материала была сделана рука китайца? Сколько прошло времени? Зачем действительно стрелялся Пушкин? Нужно ли переводить – для некоторых приматов – Набокова с русского на русский? Мы шли и шли; я замерзла, и Джим дал отхлебнуть мне рисовой водки. Идти стало веселей: белые мухи кружились вокруг да около моей, спрятанной где-то очень далеко, «изначальной структуры». Джим насвистывал спиричуэлс. Будто украденная, тишина вставала между нашими шагами и мыслями, обволакивая их. Когда же мы оказались у той самой избушки, где пили по осени рисовую водку за ящиком из-под марокканских апельсинов, то заметили Бо Вэна. Он остался почти таким же, только казался каким-то «подтаявшим». Он смотрел на солнце и в то же время – на нас. Рядом с ним сидели Старик, Женщина, Мужчина и Ребенок – мне показалось, что когда-то я видела их, но не могла вспомнить где. Старик писал очередной свод дурацких законов, Женщина делала вид, будто улыбается, Мужчина адреналинил по поводу и без повода, а Ребенок довольно дебиловато то смеялся, то хныкал.
Мы с Джимом остановились, не решаясь войти в избушку, и в тот же самый момент я поняла, что начинаю светиться (ничего себе, да? нагло так светиться внутри себя самой!), что во мне разливается такое количество теплоты, от которого раньше я просто взорвалась бы! Джим отошел – слишком ярким показался ему тот свет. А мне стало жарко, потом горячо, потом – больно. Я разделась и ощутила беззащитно-голыми ступнями такой же беззащитно-голый снег.
– Наконец-то она вернулась, – сказал Ребенок, и засмеялся.
– Никуда я не возвращалась, я развод отмечаю, – слабо засопротивлялась я и позвала китайца: – Зачем ты тогда рассыпался? А? Зачем? Я готова была полюбить тебя по-настоящему, а ты испарился… как самая банальная иллюзия – испарился…
Вокруг закивали: «Да, да, это она». Я ничего не понимала; китаец же молчал и смотрел не на меня. И чем дольше он смотрел не на меня, тем яснее вырисовывалась моя собственная «изначальная структура». Я знала, что такое Тень, Любовь и Архетип. Я только не представляла, что являю собой Архетип Тени Любви и нахожусь в какой-то странной связи со всеми этими типами, существовавшими задолго до г-на Юнга – с типами, не подозревавшими, что они и есть это треклятое «коллективное бессознательное», адаптированное в книжечках для домохозяек, интересующихся не только ценами «на пеньку и мед».
– Ладно, пусть я – Тень. Даже «архетипичная». А где тогда сама Любовь? – спросила я Великую Китайскую Стену.
– Спит Любочка, спит себе не одну тысячу… – ответила вместо Стены Женщина, и я заметила, что у нее два лица. На лбу первого висела табличка «Архетип Матери», на лбу второго – «Anima», и я вспомнила про давно не открываемый томик Карла Густава с некоторым раздражением.
– И сколько еще она будет спать? И почему я – Тень? Это из-за нее я мучаюсь, что ли?! А ну, покажите-ка мне эту вашу Любочку!
Мужчина с табличкой «Архетип Героя» строго посмотрел на меня:
– Сколько надо, столько и будет.
Ребенок с клеймом «Архетип Дитя» захныкал, а Дед с татуировкой «Архетип Старика» шлепнул его, после чего дитятко заорало на весь лес. Через какое-то время все типы исчезли, и лишь китаец помаячил подольше: допивал рисовую водку. Он поздравил нас с разводом и угостил пейотами, но те на нас с Джимом никак не повлияли – после рисовой нельзя пейоты, они неэффективны, это я знаю теперь наверняка (не ешьте, да не разочарованы будете). Однако в какой-то момент всем стало удивительно хорошо, но всех троих, вместе с тем, как будто бы что-то сильно напрягало.
Что это был за напряг, я где-то как-то догадывалась, но не могла сформулировать – формулировал ведь только Карл Густав. И все же, кажется, самой главной точкой напряга являлась спящая Любочка. Кто не знает Любочку? Оказывается, никто не знает Любочку! Любочка спит себе не одну тысячу, а я – ее тень… отбрасываю… по совместительству… Да я насквозь архетипична! Ой, мамочки, ой, не могу больше, ха-ха, вот ччеерртт, Любочка спит, и все ей по фигу, а я с негром и китайцем сижу непонятно где – закусываю рисовую водку пейотом, кто бы разбудил Любочку?
Начали звать Майтрейю: Майтрейя не являлся. Начали звать г-на Юнга: г-н Юнг не являлся. Тогда начали звать всех подряд: все подряд приходили, но Любочку разбудить не могли. Тогда я позвала собственную изначальную структуру. Я предполагала, что ее или не существует, или она не отзывается из вредности. Но тут она вдруг засуществовала и не свредничала – я увидела ее на ладони: там сидела Любочка – та самая Любочка, что дрыхла не одну тысячу. Она была Дюймовочкой, она была – я, она была Любовь, я тоже была Любовь, а еще – ее тень… отбросы… безотходная технология ремёсел из плоти и крови…
Я зажала чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.
В квартиру я попала только под утро. Включенное радио встречало меня одной из самых оптимистичных песен «Крематория»:
Ведь мы живем для того,Чтобы завтра сдохнуть,Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла…
Я села на пол и замедленно замурчала соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд – ведь больше всего на свете я любила Шопена: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песен «Крематория». Потом я сняла с холодильника запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определенно г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под пиво и без… У композитора была выразительнейшая мимика – если б не клавиши, стал бы актером.
…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (а коли не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона (оба были богаты и талантливы). Однако мой прадед – это совершенно другая история, а Мендельсона в гении «не записали», признав «невероятную одаренность» да оставив набившую оскомину темку «Свадебного марша»…
Я подышала на стекло и снова заглянула Шопену в глаза: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки.
«Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии – совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо[24].
– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.
Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.
Резкий звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли; он с трудом стянул перчатки.
– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.
Шопен снял плащ и цилиндр, а потом спросил:
– Так неужели к вам теперь никто не приходит?
– Никто.
– И вам не бывает одиноко?
– Отчего же… Но одиночество – это как самое абсолютное состояние, так и самое относительное…
– Пожалуй, вы правы, – он помолчал. – А как вы узнали мой адрес?
– Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.
– Вы непонятная женщина… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку[25], фа-минорную…
– Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.
– Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас, – это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину – в вас-то она пока «не прописана»!
– Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… – я закашлялась и отвернулась.
– Это ничего, это пройдет, вы же женщина… Прежде всего – женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите «до востребования» – нам тоже приносят почту… Правда, мне – только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма – даже не представлял о существовании подобных… У вас доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за само ваше существование… Даже за этюды, как вы пишиете, «под пиво». Хотите, я сыграю вам?
Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:
– Помогите открыть крышку, – и в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным «жизнь», являлось ее противоположностью.
– Фридерик! – только и смогла произнести я. – Фридерик!
Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства – я обретала искомое.