Игра на вылет - Михаил Вивег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это полная бессмыслица, Скиппи, — говорит она, — ты не можешь быть молодым и одновременно благоразумным. Не получится.
Скиппи останавливается перед зеркалом в прихожей. Берет Еву за руку и привлекает ее к себе. Они стоят бок о бок и улыбаются на себя в зеркало. Она любит его. Он выглядит преждевременно состарившимся мальчиком. Он рассматривает свои продвигающиеся залысины, как если бы впервые в жизни обрезал палец… Он еще и в сорок не перестал изумляться, на какой особой планете он очутился. Что все вокруг значит? — постоянно спрашивают его мальчишеские глаза.
Иногда он тихо начинает плакать, особенно когда пьет. Он прыгает с моста на эластичном тросе и играет в «сквош».[7] Издает Юмористический гинекологический месячник для внутреннего пользования (несколько номеров принес Еве, но она до сих пор не нашла в себе смелости открыть их). Он хотел бы завести семью, но, как говорит, не умеет знакомиться. Он собирает фотографии хоккеистов, конкурсные купоны и пробки.
Часто употребляет непристойные слова, чего Ева не переносит.
— Сегодня я видел самую красивую сику в своей жизни! Это, пожалуй, была не сика, это была орхидея!
— Скиппи, — одергивает она его (через полчаса Алица возвращается с аэробики), — держи себя в руках!
Через несколько минут он впадает в какую-то меланхолическую оцепенелость. Сидит за кухонным столом (его смастерил Джеф), молчит и играет с солонкой. Существует ли что-либо более печальное, чем состарившийся классный паяц? — приходит Еве в голову.
— Может, включить какую-нибудь музыку? — спрашивает она.
Он качает головой. Она вынимает из холодильника первую из трех банок пива, купленных для него, и Скиппи смотрит на нее с благодарностью. Несмотря на Евины протесты, он пьет из банки: не перелитое, говорит, куда лучше.
— Поджарю брамбораки,[8]идет?
Он смиренно кивает. Он чистит картофелины, Ева натирает их на терке. Временами они касаются друг друга мокрыми пальцами. Ева чувствует запах пива, чеснока, майорана и одновременно какую-то приятную печаль, как, например, в конце хорошего фильма. Или в конце лета, думает она, возможно это точнее.
Фуйкова
— Да, я оплошал, но я свою оплошку достойно исправил, никто не может меня упрекнуть, — говорит папа.
Надо сказать, что он и впрямь старался. Сперва поехал представиться ее родителям — их маленький домик на восточной окраине Праги он знал, одно время проезжал мимо него на автобусе. Но сразу же, в качестве прелюдии, столкнулся с непредвиденными трудностями парковки: ужасно нервничая, он неудачно втиснулся со своим «вартбургом комби» в узкое пространство между домом, мусорками и телефонным столбом и никак не мог вырулить. Он, водитель автобуса… Будущий тесть, всего лишь тремя годами старше моего папы, вышел из дому, чтобы советами помочь ему. Соседи за занавесками помирали со смеху.
— Глянь, он пытается выехать оттуда задом! — раздался чей-то крик.
Мать невесты была в ярости — даже руку подать ему отказалась. Папа за всеми этими маневрами с парковкой совершенно забыл наперед заготовленные фразы и вынужден был импровизировать.
— Так-то, молодая пани, как оно есть, так есть.
— Вот именно!
— Жизнь, она не всегда такая, какой мы ее представляем. Но если мы все постараемся, особенно я и ваша дочка, то верю — все получится хорошо.
— Главное, постарались бы вы не обрюхатить ее — коль уж на то пошло! — ответила будущая теща.
Или что-то типа того.
В таком духе прошло первое знакомство, но папа не сдался: достал коляску и подержанную кроватку с деревянной оградкой, продал часть мебели и гостиную превратил в детскую. Купил супружескую кровать, новый унитаз, газовую колонку и под конец перекрасил всю квартиру. Стал ездить сверхурочно, чтобы скопить на свадьбу. Родители невесты чуть успокоились, но все равно оставались сдержанными. От тех немногих фотографий, что я нашла дома, до сих пор веет напряженкой. Почти никто не улыбается, мать невесты глядит недоверчиво.
В роддом папа ездил вроде бы каждый день. Стало подмораживать, и от его зимней куртки тянуло холодом. Наверняка в тепле больничной палаты у него всегда краснели щеки. Он искал для матери бананы и мандарины. Я представляю себе, как она молча поедает их и в пределах своих тогдашних возможностей размышляет; отец всякий раз подставляет ей ладонь, и она выплевывает в нее косточки.
— Ах, крошка моя! Ах, миленький мой! (Возможно, золотко, ангелочек, сердечко), — шепчут изнуренные мамочки, впервые увидев своего малютку, и глаза их заливают горячие слезы.
А теперь попробуйте отгадать, что в той же ситуации шептала моя мать (несколькими годами позже папе рассказала это одна медсестра). Не угадаете.
— Ну вот, нарисовалась!
Она покинула нас, когда мне не было и трех месяцев.
— Она и ста дней не защищала тебя, — вскипел Борис, когда я впервые рассказала ему об этом.
Много раз, естественно, я задумывалась, как она защищалась от самой себя. Никто не упрекнет меня, возможно, говорила она себе, что я не дала ей шанса. И правда, у меня было почти целых три месяца, чтобы хоть немного похорошеть. Она дала мне три месяца, чтобы я из этой слюнявой и хнычущей уродины стала наконец прелестным, улыбающимся младенцем, но я разочаровала ее: я не изменилась. Вот она и ушла. В моей жизни это, кстати, было впервые — но далеко не в последний раз, — когда я со своей внешностью хлебнула по полной программе.
Прежде чем уйти, она взяла у папы из буфета деньги и новый радиомагнитофон «Грюндиг»; на кухонном столе оставила ему початый пакетик молочка, пластиковую мерку и бутылочку для грудничков. Когда папа выпивал и я позволяла себе какое-нибудь критическое замечание, он всегда перечислял эти три предмета.
— Она оставила мне бутылочку с соской, молочко и мерку! — гудел он, словно это могло служить вечным оправданием тому, что он поддавал.
В конечном счете так оно и было.
Для меня моя мать навсегда осталась в том возрасте, когда она в пятницу убежала от нас к своему бывшему любовнику. Нынче ей уже тянет на пятьдесят, однако когда я порой думаю о ней, то представляю ее все той же растерянной, не очень красивой девушкой, более чем на двадцать лет моложе меня — только это и помогает мне отчасти простить ее.
Мачеху отец привел в дом, когда мне было пять. Роль суррогатной матери до тех пор успешно выполняли бабушка с дедом, и я совсем не мечтала ни о какой перемене, однако своим детским умом почувствовала, что папа почему-то хочет, чтобы к этой тете я относилась тепло, ну я и старалась вовсю (хотя, конечно, немного боялась ее). Это была полная, крашеная блондинка, которая вечно ворчала. Она принадлежала к тому типу людей, что зимой жалуются на страшный холод, а летом — на дикую жару. Когда у папы не было денег, она жаловалась на ужасную дороговизну, а когда он давал ей деньги и она могла наконец пойти за покупками, жаловалась на безумные очереди. Она уверяла, что страдает от одиночества, но гостей не выносила. Ради одного гостя ты обязана убрать всю квартиру, а когда он уйдет, то оставит после себя такой бардак, что изволь шуровать снова. Ее излюбленной темой были, конечно, проблемы здоровья. И это вполне понятно: ей было сорок два, но она перенесла уже семь разных операций.
— И вы будете мне рассказывать о болезнях! — обычно говорила она, стоило только кому-нибудь заикнуться о своем здоровье.
Она мгновенно задирала комбинацию, чтобы остолбенелому неудачнику торжественно продемонстрировать свои рубцы. Когда-то я могла перечислить все ее операции; сейчас помню только четыре: желчный пузырь, желудок, матка (у нее не могло быть детей) и левый глаз. О них она подробно рассказывала мне — в конце концов, это были самые значительные события ее жизни. Два дня она находилась в полном беспамятстве. Тогда в кладненской больнице вынули ей из желчного пузыря такие здоровенные камни, каких ни один из докторов в жизни не видел. Главные врачи окружных больниц ходили на нее лично смотреть. И так далее. Однажды отец, вернувшись с работы, застал ее лежащей в трусиках на кухонном столе и наглядно демонстрирующей мне, что такое поясничная пункция.
— Милена, оденься, пожалуйста, и прекрати стращать ребенка, — только и сказал он.
Когда я начала ходить в школу, она взяла надо мной шефство.
— А теперь наконец вместе сделаем домашнее задание! — говорила она торжественно.
Она убавляла звук радио, раскладывала на столе старые газеты и придвигала ко мне стул. Ее голос источал добрую волю, но ее, естественно, хватало ненадолго. При первых двух ошибках она еще сохраняла святое терпение, но когда я делала кляксу или в четвертый раз заезжала за линейку, она махала на меня рукой, резко вставала и шла снова усилить звук радио. Я виновато сидела над тетрадью и смотрела, как она закуривает сигарету и потом выдыхает в окно дым. Мне было шесть, но я знала, что она думает: ее ребенок никогда не сделал бы ничего подобного.