В тени алтарей - Винцас Миколайтис-Путинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они любовались прекрасными цветами, которые росли на каких-то необыкновенных клумбах, каких Васарис еще не видывал. В то же время он наблюдал эту красивую, элегантную барыню, и ее грация, ее плавные, сдержанные пластические движения, ее слова, все, что она делала и говорила, западало в его одинокую, изголодавшуюся душу.
Баронесса снова пришла в беззаботное настроение и на обратном пути говорила:
— Вы, конечно, замечали, что в природе многие вещи в сущности служат для красоты, для украшения, иначе говоря, для нашего удовольствия. Вот хотя бы цветы. Я строго приказала садовнику и показала, как надо устроить клумбы и посадить цветы. Барон даже построил оранжерею и истратил немало денег. А для чего? Просто для того, чтобы и нам и нашим гостям было на что полюбоваться. Вы не задумывались над тем, что есть и люди, единственное назначение которых — украшать мир и доставлять наслаждение другим? Вам, конечно, не случалось встречать таких людей, но вы их непременно встретите. Они хорошо воспитаны, с хорошими манерами, всем приятны, но решительно ни к чему не пригодны. У них нет никаких обязанностей, они ничего не делают. Они никому не приносят пользы, но и никому не приносят вреда. И на вопрос, в чем оправдание существования таких людей, вы не найдете иного ответа, кроме того, что они украшают мир. Некоторые называют таких людей паразитами общества. Но я протестую против такого оскорбительного названия. Наоборот, я думаю, что государство должно содержать таких людей на свой счет, как я содержу цветы. Признаюсь вам, я и себя причисляю к этой категории. Я никому не сделала ничего дурного, не совершила никаких великих подвигов, зато доставила людям много приятного. Даже варшавский ксендз, которого я любила, говаривал, что я украшаю его жизнь минутами незабываемого счастья.
Ксендз Васарис мог бы найти уйму возражений на эти взгляды баронессы, но он знал, что споры здесь ни к чему бы не привели, потому что его доводы основывались на других принципах, совершенно неприемлемых, а может быть, и недоступных для баронессы. И все-таки слова ее глубоко поразили Васариса. «Вот, — думал он, — как странно рассуждают и живут люди, и при этом счастливы!..» Кроме того, слова госпожи Райнакене будили в нем какое-то туманное предчувствие, от которого мутились мысли, и ему казалось, что он погружается в упоительно-жуткий и сладостный хаос.
В этот день он опять набрал книг и жадно принялся за чтение. На этот раз он взял лишь авторов, знакомых по семинарскому курсу литературы. Поскольку Васарис был священник и в нем снова стали воскресать литературные стремления, он по прочтении каждой книги задавал себе вопрос: мог бы так написать священник? И каждый раз разочарованно признавался, что нет, священник так написать не мог бы. Он уже настолько изучил мировоззрение и настроения духовенства, что это было ему совершенно ясно. Когда он пробовал прибавлять к именам всех известных ему писателей, которых он теперь читал, словцо «свящ.» — получался несусветный гибрид. Свящ. Мицкевич? Свящ. Словацкий? Свящ. Тетмайер? Свящ. Гете? Свящ. Гюго? Свящ. Шекспир? Да упаси бог!..
Однажды кто-то указал ему на отсутствие писателей из духовенства в современной европейской литературе. Теперь ему захотелось самому проверить это. Как-то, придя в усадьбу, Васарис спросил баронессу, нет ли у нее книг наиболее известных писателей из духовенства. Она подумала немного и сказала:
— Сейчас я не могу вспомнить ни одного. Правда, в польской литературе XVIII века есть два писателя, имена которых вам, конечно, известны: Нарушевич и Красицкий. Первый из них — придворный льстец, писал панегирики, оды к королевской табакерке, к саночкам одной влиятельной дамы, сентиментальные идиллии и более содержательные басни. Второй, весельчак по характеру, смотрел на жизнь снисходительным оком и, конечно, не донимал себя разными сомнениями, как вы. Если вам захочется приятно провести часок-другой, почитайте его «Мономахию». Я уверена, что эта книга хоть немного смягчит вашу аскетическую строгость. Да, в том же столетии один французский священник, аббат Прево, написал свой шедевр «Манон Леско». Увы, как духовное лицо он не может служить образцом даже и для менее скромных священников, чем вы. Имена знаменитых писателей из духовенства вы найдете и в европейской литературе эпохи Возрождения. И, обратите внимание: то эпоха Возрождения, то эпоха Просвещения! Все это такие времена, когда человеческий дух и нравы освобождались от множества ограничений, когда люди приближались к природе или, по крайней мере, старались руководствоваться своей натурой и разумом. Конечно, если хорошенько поискать, найдется и больше писателей из духовенства. Нет в них недостатка и в наше время. Но все это такие имена, что в истории литературы их будут упоминать мелким шрифтом, а может быть, и вовсе не упомянут.
— Чем же вы объясните такое явление, госпожа баронесса? Ведь было и есть немало священников, для которых священство лишь сословный признак. Священство не отнимает у них ни времени, ни других условий, необходимых для писателя. Есть немало священников, которые делают, что им заблагорассудится, хотя, по-моему, этого не должно быть.
Баронесса усмехнулась, потом состроила нетерпеливую гримаску и ударила его по руке астрой, которой играла до этого.
— Вы неисправимы, милостивый государь! Заводить со мной такие серьезные дискуссии, будто я какой-то старый профессор. Больше всего я боюсь походить на серьезную барыню. На лбу появятся морщинки, а там еще начнешь, чего доброго, спорить и горячиться. Это будет ужасно, ксендз Людас! Кроме шуток, я скоро потребую от вас в награду какой-нибудь любезности. Ну, а на этот раз я вам отвечу. Так вот, по-моему, здесь дело не в эпохе и не в условиях, а в мировоззрении, в умонастроении. Искусство, друг мой, широко, как сама жизнь, а духовенство узко, как… Нет, не буду обижать вас и обойдусь без сравнений. Искусство кипит, клокочет всеми чувствами и страстями, доступными человеческому сердцу, а у священника сердце засушено и сковано строгими нормами и правилами. Поверьте мне, я знаю несколько очень интеллигентных священников и умею наблюдать людей. Священник не может непосредственно, естественно взирать на жизнь. Он будет или слишком сурово осуждать ее, или восхвалять свыше всякой меры. Будет или слишком сильно печалиться, или слишком сильно радоваться, потому что он привык ко всем явлениям подходить с меркой морали, добра и зла, отчего и не может быть беспристрастным. Это, мне кажется, и мешает священнику проявлять себя в области искусства.
Ему всегда не хватает или материала для творчества, или художественной ясности. С другой стороны, художественное дарование заставляет его обмирщиться. Это мое мнение основано отчасти на наблюдениях, отчасти на теории, отчасти на интуиции. А конкретные примеры поищите сами.
Дома Васарис перерыл все книги литовских писателей из духовенства и убедился, что в словах баронессы была большая доля правды. Донелайтис и Валанчюс писали с дидактической целью. Поэзия Баранаускаса относится к первым годам его карьеры, а потом навсегда иссякла. Венажиндис — певец сентиментальной любви, первый оплакал духовную «касту» и ввел в литовскую лирику узко-личные мотивы печали, тоски и слез. Майронис — поэт-гражданин, патриот. Его чистая лирика тоже отличается сентиментальностью, патетичностью и узостью. Теперь Васарис читал не только Мицкевича, Пушкина и Тютчева, но и Каспровича и Тетмайера, и ему становилось ясно, что все эти, изобилующие в стихах наших поэтов-ксендзов «сестрицы», слезы, грусть и тоска, все эти нежные чувства объясняются лишь недостатком воображения, знания жизни и изобразительных средств.
Теперь у Васариса впервые возникло желание расширить сферу своего опыта, «изучать жизнь» ради творчества, так как в нем все заметнее брало верх сознание, что он станет поэтом или вообще писателем. И уж если он будет писать, то писать смело, так, как видит и чувствует, так, чтобы в его писаниях не было «ксендзовского духа», дидактики, сентиментальности, пафоса и прочих признаков этого стиля.
«Я постараюсь быть безукоризненным ксендзом, — говорил он себе, — и все обязанности, налагаемые саном, буду выполнять честно. Но в стихах я буду только человеком».
Почти в это же время у него возникли и другие желания, и все благодаря баронессе.
Однажды он шел по аллее парка, и баронесса, сидевшая у окна, увидела его. Когда он вошел и поздоровался, хозяйка окинула его критическим взглядом, улыбнулась и сказала:
— Знаете, друг мой, сейчас вы были объектом моих не особенно скромных наблюдений. Я иногда люблю забавляться тем, что наблюдаю походку и физиономию людей и по ним определяю их образ жизни и характер. И я достигла в этой области немалых успехов. Вы, например, по лицу — еще только послушный семинаристик, у вас еще не выработалось специфически-ксендзовского выражения. Вот походка у вас уже ксендзовская. В ксендзовской походке есть нечто особое, хотя и не в такой степени, как в физиономии. По правде сказать, мне бы не хотелось видеть на вашем лице этой ксендзовской маски, которая так сглаживает индивидуальные черты, скрывает подлинный характер. Вы, например, редко улыбаетесь, но так улыбаться типичный ксендз уже не может. Между прочим, к вам очень идет улыбка…