Белая малина: Повести - Музафер Дзасохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вообще-то вы откуда? — допытывался Кылци.
— Работаем здесь.
— А с какого вы факультета?
— Мы не студенты.
— А кто же тогда?
— Сами по себе…
— «Сами по себе», — передразнил Кылци и жестко добавил: — Чтобы оба явились завтра в центральную усадьбу. И вы тоже, — бросил он в сторону Бечирби и Асланджери.
Дальше продолжать в повышенном тоне он уже не мог — подошли председатель, Нестеренко, секретарь обкома и бригадир тракторной бригады. Дело шло к ужину, и собрались все. Председатель попросил не расходиться после ужина.
Солнце клонилось к закату, когда председатель обратился к присутствующим:
— Товарищи! Наступила наиболее ответственная и горячая пора. Завтра приступаем к уборке пшеницы.
Ему дружно зааплодировали, весело зашумели, кто-то не удержался и даже крикнул: «Ура!»
— Слышать и видеть такую реакцию приятно. Признаться, радуемся и мы. Но задача перед нами очень нелегкая. Хотя солнце и село не в тучу, но благодушию не должно быть места. Никто не поручится, что погода продержится еще пару недель. Урожай на полях замечательный. Но не тот хлеб, что на полях, а тот, что в закромах. И пока не соберем все до последнего колоска, победу праздновать рано.
Говорил и о других делах предстоящей страды. Советовал, как завершить ее побыстрее и с минимальными потерями. Мы и сами предполагали, что будет нелегко. Сказано было, в частности, что работать будем не только от зари до зари, но также и по ночам. И на комбайнах, и на токах в том числе. Может случиться, что заканчивать уборку хлебов вынуждены будем даже в условиях наступающей ранней зимы. Бывало, что первый снег выпадал здесь и в конце августа.
К косовице приступили на второй день после этого, а за штурвалы комбайнов встали на четвертый. За старшего у нас был теперь Темырцы. Бечирби лишился руководящего «портфеля» сразу после того, как побывал у Кылци на центральной усадьбе. Ну а тех двоих, что были «сами по себе», и след простыл. Темырцы по праву оказался нашим старшим — его всегда считали самым рассудительным студентом нашего курса.
Как нам объяснили, пшеница еще не совсем дозрела, и потому вначале ее скашивали в валки. За день-два она доходила до нужной кондиции, и только тогда в ход шли подборщики. Большинство ребят стали штурвальными, а девушки были заняты тем, что сгребали зерно с грузовиков. Уже через считанные дни ток превратился в растревоженный улей. Одни опорожняли кузова машин, другие перелопачивали бурты, чтобы зерно не стало затхлым и не произошло бы самовозгорание, третьи провеивали его, четвертые возили хлеб на элеватор.
Меня определили к Отто Вальтеру. Среднего роста, кряжистый, пламенно-рыжий. Немец по национальности, а говорил как украинец: долго жил среди них и перенял этот певучий говор. К нашему комбайну сзади был прицеплен соломокопнитель. Моя обязанность — уплотнять солому, чтобы вместилось как можно больше. Первые дни я так уставал, что с трудом поднимал руки. Болели все мышцы. Это результат неопытности, да и работа, конечно, адовая. Чуть зазеваешься, солома скопится и вот-вот вывалится за борт.
Когда приноровился — полегчало. Копны соломы, которые оставались за комбайном, ложились аккуратно, любо-дорого смотреть. Жара не помеха, спасал свежий ветерок. Донимало лишь, что без передыха надо крутиться туда-сюда.
Вспоминались школьные дни, когда в каникулы работал на комбайне. Хотя поля располагались на взгорье, не было ни малейшего ветерка, только колючая пыль. Вечерами был похож на чертенка, на лице лишь два светлых пятнышка — глаза. Неотвязно преследовал тогда сухой запах спелых хлебов, а лишь, бывало, закрою глаза, чудился золотистый ворох соломы и бешеный вихрь половы. Эти ощущения возродились здесь, на целине.
Как бы ни уставали теперь, буквально валясь с ног, но нас распирало от гордости. Мы чувствовали, что наш труд принес пользу. От душевной полноты во время работы я орал песни. Во все горло, не стесняясь, что услышат. Да и знал, что не перекричать грохот комбайна. Удивляло, что каждый комбайнер ежедневно работал подряд по две смены, а мы и по одной еле осиливали. На сон у них оставалось по четыре-пять часов, а никто не выглядел сверхутомленным, хотя и вкалывали весь световой день, и даже больше, то есть по пятнадцать-шестнадцать часов. Я спросил как-то у Отто, откуда эта дьявольская выносливость. Он ответил так:
— Уборочная страда — пора горячая, но длится-то считанные дни. И если в эти дни поспать вдосталь, так потом весь год не поешь вдоволь. Половина урожая на корню пропадет. Это нутром понять надо. Поэтому и усталость на потом откладывается…
Через месяц мы поменялись с теми, кто работал на току. Вроде бы ничего особо трудного в разгрузке машин и нет, однако стоит им выстроиться в очередь, как уже и не верится, что ты в состоянии хоть что-то сделать.
Вместе с Танчи мы работали на комбайне, и здесь на току — тоже в паре.
— Не отстать бы от девчат, — забеспокоился он.
— Это почему же вдруг?
— Не слыхал, что ли, об их рекорде?
— О каком рекорде?
— А вот о каком. Рая с подружками опорожняет грузовик за считанные минуты. Они целую неделю возглавляли соревнование, премии удостоились. Сам Кылци вручал…
Четыре машины разгрузили без передышки. Вдвоем. Но и другие не отставали. Еще минуту назад машины шли одна за другой, а теперь ни одной не видно. Может, опять из строя повыходили? Но не все же разом… Самое время и распрямиться, размяться малость. Гляжу, некоторые и обедать нацелились. Раз простой — и нам не грех к ним присоединиться. Хорошо, что обед доставляют прямо на ток — экономится время на короткий отдых. Земфиру у обеденных столов увидел. Вокруг ее полевой кухни толпятся проголодавшиеся студенты. Долгонько же мы питаемся едой, приготовленной Земфирой. Эх, всю жизнь быть ей моей хозяйкой! Однако сейчас будь доволен и теми крохами, что перепадают тебе наравне с другими.
Отстроено и второе общежитие, палатки свернуты, у всех теперь прочная крыша над головой. Почему-то жилища наши обозваны сараями. Не могу согласиться. Ведь сарай — он без окон, а у нашего жилья есть и окна, и двери, и пол настелен. Чего же еще надобно для короткого сна, для отдыха в страду!
Вспомнилось детство… Как-то на пахоту привезли обед. Мог ли он быть обильным в то послевоенное лето! Кислое молоко, зеленый лук, кукурузный чурек. Кто-то проявил недовольство, и тогда один дед высказался:
— Что ворчишь? Вот тебе кефир, вот зелень, вот хлеб! Чего еще надобно? Холеры? Так у черта проси ее! — Слова эти стали крылатыми.
Нечего и нам грешить на жилье, крыша над головой есть, не течет — и ладно, а холода наступят — не пропадем, печь можно соорудить.
После работы идем купаться. Не знаю чем, но Бечирби приглянулись мои брюки. Наверное, не заметил заплат на коленках, пристал — давай меняться. Ребята посмеиваются, а я что-то не пойму. Может, просто подзуживает: соглашусь, а он на смех поднимет… Откровенно, я и рад бы махнуться, да… Он придвинулся совсем вплотную и шепчет, чтобы не слышал никто:
— Если согласен, я скину свои.
Будь что будет, решился:
— Давай!
Брюки перешли из рук в руки. Ребята как на спектакле закатываются. Когда смеется один, как говорится, сам над собой смеется. А вот если все разом — тут, видно, дело пахнет керосином. Не знаю, как Бечирби, бестия этакая, носил свои брюки, может, в упаковке какой держал их, но стоило мне только присесть, как они на боках расползлись по швам, точно трухлявые. Вот уж тогда-то и достиг апогея громоподобный хохот. Видано-слыхано ли, чтоб такой прохиндей, как Бечирби, да не ухитрился кого объегорить? Не зря я предчувствовал подвох и потому тщательнейшим образом — как было принято на ярмарке — осмотрел эти злосчастные штаны, но не обнаружил какого-либо изъяна. И махнул рукой: была не была, не скакуна же в конце концов проиграю. И вот те на! Стал посмешищем. А впрочем: ну обдурил меня Бечирби, ну свалял я дурака — эка невидаль. Не на свадьбу идти в драных штанах, не на похороны. Да и брюки, которые отказал мне Шаламджери, лежат в чемодане еще целехонькие. А кроме них еще и тренировочные есть. Так о чем же печаль? Досадно, конечно, что ребята обсмеяли, но и свои-то латаные-перелатаные, насквозь проштопанные — жалеть не приходится.
Полученную от Бечирби обнову я демонстративно, чтобы он хорошо видел это, понес к реке с ярко выраженным намерением зашвырнуть подальше. Тут он себя и показал. Жалко стало, тряпичная душа, старых порток, к тому же теперь и чужих. Принялся уговаривать не брать грех на душу, не выбрасывать, они-де еще послужить могут. Но уговоры что холостой выстрел. Только лишний повод ребятам потешиться всласть.
Я и камень увесистый в них закатал, чтобы летели подальше и утонули скорее. Номер, однако, не получился. Камень выскользнул из брюк при броске и булькнул. На расходящихся от этого волнах штаны долго еще качались наподобие цветка в проруби. Хохот был уже гомерическим. И Бечирби смеялся, но через силу. Давленый смех какой-то.