Сотворение мира.Книга первая - Закруткин Виталий Александрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас Долотов сидел молча, откинувшись на спинку автомобильного сиденья, посматривал на своего флегматичного спутника-латыша и предавался воспоминаниям. Белокурый парень-латыш был одет в добротный защитного цвета костюм с малиновыми «разговорами» на груди. Небрежно кинутый на колени маузер в деревянной кобуре он уверенно придерживал затянутой в перчатку рукой. Долотову было неловко за свою потертую кожаную куртку, за полинялый солдатский костюм и тяжелые сапоги. Особенно же неприятно было то, что красивый латыш дважды задержал свой явно неодобрительный взгляд на поросших рыжеватыми волосами руках Долотова. Обе руки пустопольского председателя были украшены замысловатой татуировкой: на правой синел остроклювый морской орлан, на левой загадочно улыбалась обвитая змеей женщина с рыбьим хвостом вместо ног. Оба рисунка Долотову наколол десять лет назад электрик подводной лодки «Тритон» Ваня Бабкин, гуляка и фантазер. За годы войны Ваня так изукрасил всю команду «Тритона», что командир прославленной лодки всерьез решил откомандировать электрика Бабкина в Академию художеств.
Потом, в конце войны, когда в упор расстрелянный немецким эсминцем «Тритон» навеки улегся на дно Балтийского моря, а матрос Долотов в числе немногих добрался вплавь до угрюмого острова Эзель и вскоре стал командиром красногвардейского отряда на родном заводе «Русский дизель», парни-рабочие с такой неприкрытой завистью любовались руками своего лихого командира, что Григорий Кирьякович Даже гордился произведением искусства покойного Вани Бабкина и отнюдь не собирался сводить великолепные рисунки.
Впервые смутился он в 1918 году, когда председатель ВЧК Дзержинский вызвал его к себе, сказал, что он, Долотов, по рекомендации партийной ячейки завода направляется в личную охрану Владимира Ильича Ленина и должен ехать в Москву. Разговаривая с Долотовым, Дзержинский скользнул взглядом по его рукам, чуть приметно усмехнулся и сказал:
— Кто же это вас так раскрасил?
— Был у нас на «Тритоне» один электрик, — объяснил Григорий Кирьякович, — он чего хотите мог наколоть. Одному минеру на всю спину нарисовал гибель города Помпеи с открытки художника Брюллова.
— М-да-а… — протянул Дзержинский, отводя от Долотова смеющиеся глаза.
Больше Дзержинский ничего не сказал, но по его глазам, по улыбке, по голосу Григорий Кирьякович понял, что председатель ВЧК отнюдь не в восторге от татуировки и даже как будто не одобряет творение живописца-подводника. С тех пор Долотов начал стыдиться своих рук.
Теперь, скосив глаза на своего спутника-латыша, Долотов сунул руки в карманы куртки и притих. Растрепанный «бенц», подпрыгивая на выбоинах и скрипя рессорами, медленно катился по тряской дороге. Сонный шофер то и дело подбадривал себя оглушительным сигналом и невозмутимо вертел баранку.
— Вы долго пробыли в охране товарища Ленина? — повернувшись к Долотову, спросил латыш.
— Два года, — неохотно ответил Григорий Кирьякович. — Только в разное время, в восемнадцатом и в двадцатом годах.
Латыш поднял на него светло-голубые глаза, поправил маузер.
— Трудновато, наверно, было в восемнадцатом году?
— Да, нелегко.
Старенький «бенц» вкатился на пригорок. Слева и справа зеленели рощи. Их пышная листва кое-где уже была тронута первой желтизной.
— А сейчас где работаете?
Хотя короткие вопросы латыша смахивали на беглый допрос, Григорий Кирьякович не обиделся, — наоборот, голубоглазый малый начинал ему все больше нравиться: по всему было видно — твердый и цепкий товарищ.
— Сейчас работаю в Ржанском уезде председателем Пустопольского волисполкома. В двадцать первом году окончил курсы ВЦИКа, и меня послали в деревню. Позавчера вот в Москве встретил Марию Ильиничну и стал просить: «Можно ли хоть одним глазом глянуть на Владимира Ильича? Уж очень я по нем соскучился». А она говорит: «Что ж, поезжайте, сейчас Владимиру Ильичу лучше».
— Лучше-то лучше, — отрывисто бросил латыш, — а только Владимир Ильич не слушается врачей: и газеты читает, и всякие письма стенографистке диктует, и по телефону чуть ли не каждый час звонит. Разве ж так можно? И главное, никто ничего сделать не может. Сколько уж раз его просили, он только посмеивается: ладно, мол, ладно, уговорили, больше не буду, — а сам опять за свое…
Автомобиль свернул с шоссе влево. Впереди замелькали крыши крестьянских изб. Латыш оправил гимнастерку, передвинул ремень маузера.
— Горки…
Сердце Долотова сжалось, забилось тревожными толчками. Тут, в Горках, живет Ленин. Он совсем близко, вот за этими деревьями.
Деревня такая же, как все другие на Каширской дороге: у склона холма приткнулись деревянные избы, у околицы пасется стадо коров. Вдоль заборов носятся босоногие мальчишки, кудахчут куры. Неярким блеском воды обозначилась крутая излучина Пахры. За деревней овраг, а чуть дальше, за оврагом, в старинном парке, белеет двухэтажный дом с колоннами, с боковыми флигелями и службами.
После выстрела террористки Каплан, после тягот гражданской войны, голодных лет, напряженных трудов, бессонных ночей здоровье Владимира Ильича было подорвано. Все чаще он вынужден был оставлять Москву и жить в Горках.
— Тут ему все же спокойнее, — сказал латыш, поглядывая на Долотова, — но такого, как он, разве кто-нибудь заставит отдыхать?
Автомобиль остановился у высоких ворот. Долотов уже не слышал и не мог слышать, что ему говорит молодой латыш: все внимание Долотова было направлено туда, за эти ворота, к дому, в котором сейчас жил Ленин.
— Что у вас в свертке, товарищ? — донесся до него чужой негромкий голое.
— Как? — встрепенулся Долотов. — Это шерстяные носки и шарф. Жена моя связала, просила передать Владимиру Ильичу. Она еще перчатки такие же вяжет, только не успела довязать, по почте потом пришлет.
— Пожалуйста, проходите…
И вот Григорий Долотов, бывший слесарь «Русского дизеля», бывший матрос подводной лодки «Тритон», трижды раненный красногвардеец, коммунист с 1917 года, председатель далекого Пустопольского волисполкома, побледнев от волнения, смахнув с подбородка внезапно выступивший пот, вошел во двор и остановился.
Прямо перед ним светлый, осененный зелеными кронами деревьев дом, а дальше, точно лес, тихо шелестит листвой вековой парк… Огромный, тенистый, с белыми березами по лужайкам, с раскидистыми липами, с елями. В глубине парка, похожие на бурые обломки скал, темнеют приземистые курганы — стародавние захоронения славян-вятичей. На курганах высоченные, в два-три обхвата, сосны. Видно, год за годом роняли сосны колкие, с краснинкой иглы, и потому земля вокруг источает острый запах сухой хвои.
За парком виден небольшой яблоневый сад. Выбеленные стволы молодых яблонь сверкают меж зелени, как яркая вышивка. Чуть ближе — рощица крохотных вишен. Вишни — совсем младенцы, их стволики подвязаны к кольям.
Долотов секунду постоял, закрыв глаза. Словно озаренные ослепительной вспышкой молнии, возникли перед ним картины: Ленин на заводской трибуне, рука его поднята, тысячи рабочих слушают вождя. К Ленину в кабинет входят рязанские мужики в лаптях, и он, Ленин, поднимается с кресла, идет навстречу оробевшим ходокам, каждому пожимает руку. Ленину докладывают о том, что белогвардейцы взяли Армавир, что английские войска движутся к Онеге, и лицо Ленина становится серьезным, брови сходятся у переносицы, губы крепко сжаты. «Откуда же брались в нем силы, — подумал Долотов, — чтобы вести народ так уверенно и твердо? Ведь он все видит, все знает, все понимает, от него не скроется ничто…»
На порог застекленной террасы вышла Надежда Константиновна. Она в темном платье с узким белым воротником, седеющие волосы гладко зачесаны назад, в руках у нее свернутый в трубку журнал.
— Здравствуйте, товарищ Долотов, — сказала она приветливо. — Что же вы не заходите? Идите, Владимир Ильич вас ждет.
Долотов, еще больше волнуясь, пожал Надежде Константиновне руку, вошел в прихожую, разделся. Радужно светятся разноцветные стекла в окнах, по углам зеленеют цветы в глиняных горшках.